Россия будущего

 

       Глава первая. Иван Корнилов и Даниил Андреев

    Россия будущего. Какой она видится из тьмы времён?
    Нынешняя эпоха – пора надежд и потрясений, планетарных сдвигов и катаклизмов – вызывает из прошлого вечный гоголевский вопрос: «Русь, куда же несёшься ты?». И разумеется, этот воздушный путь меряется не столько в унылых вёрстах, сколько в метафизических величинах. (Гоголевская тройка не столько бежит, сколько летит).
    Поэтому логично, что сегодня актуален и востребован трактат русского мыслителя Даниила Андреева «Роза мира». Андреев рассуждает о прошлом и будущем страны в параметрах эсхатологии и метаистории (так определяет свой предмет сам автор). Глобальность его взгляда на явление России предопределяет смысловое поле его книги. Рождение Руси у Андреева предстаёт относительно частным эпизодом на фоне всей истории человечества, которая насчитывает немыслимое количество лет… Андреев фактически утверждает, что Россия молодая страна, которая ещё не обрела своего собственного пути на мировом фоне. Используя термин сверхнарод, Даниил Андреев утверждает, что у каждого из глобальных этнических образований имеется свой миф. «Таковы мифы египетский, древнегерманский, галльский, ацтекский, инкский, японский и некоторые другие», – замечает автор, охватывая мысленным взглядом единую мировую историю (или метаисторию). Особого славянского мифа Даниил Андреев в ней не обнаруживает.
Руководствуясь представлением о единых судьбах человечества, которые длятся со времён Адама и Евы до наших дней, Андреев всё более уходит от истории в метаисторию, где не столько творятся события, сколько взаимодействуют светлые и тёмные метафизические сущности. Им сопутствует не столько динамика времени, сколько статика вечности.
    Не будем торопиться упрекать Даниила Андреева, глобального мыслителя, в абстрактной метафизике. Без неё невозможно глобальное целеполагание, которое сопутствует исторической жизни стран и континентов. Выразимся почти по-гоголевски: из прекрасного далека метаистории Андреев всё-таки угадывает побудительные причины исторических событий и явлений. К их числу, несомненно, относятся события и явления в жизни России – поистине фантастической страны, которая не перестаёт удивлять мир. Не будет натяжкой даже утверждать, что Россия, страна крайностей, Родина немыслимых тиранов и величайших святых, в отличие от многих других стран может быть понята лишь путём метаистории. «Зри в корень», – когда-то сказал Козьма Прутков (псевдоним небольшого авторского коллектива, существовавшего в XIX веке).
    Внутренне логично, что Иван Корнилов, современный патриотический мыслитель, и отталкивается от труда Даниила Андреева, и радикально оспаривает своего предшественника. Разумеется, условием полемики Корнилова и Андреева является общая для них эстетическая и философская почва. А она, в свою очередь, не сводится просто к различным авторским оценкам такого явления, как Русь или места оного явления в мировом опыте. Иначе мы были бы вынуждены воспринимать нашего современника просто как переписчика Даниила Андреева, который вводит русский миф в мировой реестр сладостных небылиц, т.е. контрастно перифразирует Андреева. Де тот просто забыл упомянуть Русь в некоем почётном списке и эту ошибку следует немедленно исправить. Видеть дело столь упрощённо было бы попросту несправедливо. Скорее, словами русского мыслителя Михаила Бахтина (сказанными по другому поводу), наш современник совершает коперников переворот в эстетико-философском миропорядке Даниила Андреева.
    Прежде всего, наш современник совпадает (и одновременно не совпадает) с Андреевым по жанровым признакам. Оба писателя по-разному выстраивают художественное исследование – т.е. каждый из вышеуказанных авторов создаёт одновременно научное и художественное произведение. В самом деле, Даниил Андреев (сын писателя Леонида Андреева) создаёт цветистую космологию, которая становится фактом искусства. Не случайно к «Розе мира» Даниила Андреева по смыслу примыкает его же поэма «Навна» (Иван Корнилов её развёрнуто перифразирует и переиначивает до неузнаваемости).
    Итак, Даниил Андреев, сын писателя, одновременно создаёт художественное и философское произведение, демонстрируя то, что граница между искусством и мышлением подчас подвижна. Упоминавшийся на этих страницах Михаил Бахтин в одном из своих исследований возводит диалоги Платона к так называемой Менипповой сатире или Мениппее2 – литературному памятнику, который едва ли дожил до наших дней. Однако по Бахтину этот ветхий памятник литературы показывает, что стихия диалога подчас размывает границы между философским и художественным дискурсом.
    Оставаясь в семиотическом поле художественного исследования и в этом смысле продолжая Даниила Андреева, наш современник Иван Корнилов радикально меняет параметры философской прозы Андреева. Если Даниил Андреев стремится постичь Вселенную как некую статическую сущность, то Иван Корнилов включает в круг вечности динамику истории. А она в свою очередь становится актуальной и востребованной там, где попросту являются белые пятна, там, где отсутствующие фрагменты истории нужно домысливать или достраивать. Такое, фигурально выражаясь, возвращение недостающих кирпичиков в некое архитектурное целое, связывается с жанром саги.

    Корнилов пишет (с. 162):

    Кто читал исландские саги и интересовался их источниками, тот понимает, что не только у читателя, но и у автора саги (об условности понятия авторства саг говорить тут не будем) зачастую не было никакой возможности оценить достоверность тех или иных событий.

    Знаменателен особый жанрово-дискурсивный статус саг: не собственно историческая реконструкция реальных событий и не собственно художественный вымысел. Корнилов продолжает (там же): «Автор (рассказчик) саги, стремясь дать целостную живую картину событий, но не обладая полной информацией, заполнял белые пятна своими предположениями. Не зная в точности, как было дело, он давал ту версию событий, которую считал наиболее вероятной (или наиболее привлекательной)». Со слов писателя осмелимся утверждать, что в данном случае с сагой связываются не только (и не в первую очередь!) порою скучные споры о том, в каком году произошло такое-то событие. Не менее увлекательна концептуальная реконструкция тех или иных событий и явлений истории.
    Итак, оставаясь в поле художественного исследования, в котором позиционирует себя и Даниил Андреев, наш современник вводит в статичный мир Андреева не свойственную ему событийную динамику. Вопреки логической предвзятости она отнюдь не означает попытки Корнилова «вернуть Даниила Андреева с неба на землю». В порядке опровержения предвзятости достаточно хотя бы бегло упомянуть о том, что события Священной истории разворачиваются во времени. До сих пор мы отсчитываем годы светского календаря от самого Рождества Христова…
    И если Даниил Андреев тяготеет к метафизической статике (к метафизической абстракции), то Иван Корнилов пишет о динамике идеальных явлений. Вспомним и гоголевскую птицу-тройку, которая (в отличие от статичных сущностей Даниила Андреева) летит сквозь годы и столетия…

 

       Глава вторая. Иван Корнилов и русский космос

    Ни один этнос, даже находясь в состоянии войны, не может отменить своей изначальной принадлежности к семье человечества. Оно едино от Адама и Евы. В «Саге о Навне» в качестве прародительницы человечества упомянута не Ева, а Лилит. Существуют неканонические свидетельства о том, что домовитой Еве некогда предшествовала импульсивная и непредсказуемая Лилит – объект притяжения всех поэтов мира. Увы, не Еве, устроительнице порядка, а таинственной Лилит всегда отдавали они пальму первенства.
    В каноническом тексте Библии сведения о том, что до Евы в мироздании царила Лилит, не подтверждаются и не опровергаются. В Притчах Соломоновых, входящих в состав Библии, говорится о женщине, которая привлекательна и опасна своей не целеустремлённостью, а значит – способностью заманить в некую сладостную неопределённость. Премудрый Соломон предостерегает от общения с такими женщинами. О самом Соломоне говорят, что он был премудр, но его погубили эти коварные существа, эти подобия древней Лилит…
    Лилит как праматерь человечества упоминается и в «Саге о Навне» Ивана Корнилова. Почему именно Лилит, а не Ева? Вероятно, в своей импульсивности Лилит, она же прообраз словенской души, больше соответствует динамичному тексту «Саги», нежели Ева с её извечной домовитостью. Наряду с Иваном Корниловым о Еве упоминает и другой современный писатель – Киор Янев. Его авторству принадлежит роман «Южная Мангазея» (М.: Эдитус, 2015). Одна из его героинь предстаёт в двуедином качестве: снаружи Ева, а внутри Лилит. Что это значит? За внешним благообразием героини скрывается некая инфернально- эротическая сущность.
    В «Саге» Ивана Корнилова с Лилит связывается проблемная составляющая словенской души (не будем сейчас вдаваться в детали различия эпитетов «словенский» и «славянский» – об этом подробно сказано у Корнилова). Здесь подчеркнём иное: если у Даниила Андреева молодость Руси предстаёт как проявление государства ещё не сложившегося, ещё не окрепшего (а значит, не успевшего создать собственную мифологию), то у Ивана Корнилова молодость Руси как государства связывается с исступлённым творческим поиском. Его и ведёт героиня «Саги» Навна - это отдалённое подобие вечно ускользающей Лилит…
    Погружение Навны во внутреннюю деятельность, в неустанный творческий поиск (ему сопутствует вопросно-ответная динамика) – всё это неявно сближает Навну и Лилит. Родство Навны и Лилит в «Саге» Корнилова свидетельствует, что словенская душа как бы вбирает в себя опыт человечества. Лилит – воплощение человека как биологического вида – сказано в книге Ивана Корнилова.
    Почему же именно Навне отведена почётная роль – быть этнически уникальным явлением всего человечества? Стороннюю – не самоочевидную – подсказку содержат стихи Тютчева. Но ведь недаром говорят, что окольные пути иногда оказываются самыми близкими. Итак, понять Корнилова мы попытаемся, читая Тютчева. Поэт пишет:

Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить.
У ней особенная стать:
В Россию можно только верить.

    Тютчев ниспровергает европейский просвещённый ум, противополагая ему идеальное целеполагание, наделённое почти религиозным смыслом (знаменателен глагол верить).
    Идеальное целеполагание противопоставляется скучной прагматике. Не потому ли у Тютчева внутреннее достояние России парадоксально связывается с её внешней бедностью? Поэт пишет:

Эти бедные селенья,
Эта скудная природа!
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!

    Европейской ментальности противопоставляется русская ментальность и русский ландшафт:

Не поймёт и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
в наготе твоей смиренной.

    Любопытно, что употребительные у Тютчева отрицания (не поймёт и не заметит) перекликаются с отрицаниями из другого стихотворения (не понять и не измерить).
    В лирическом финале является своего рода религиозная апология извечной российской бедности:

Удручённый ношей крестной
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь небесный
Исходил, благословляя…

    Процитированные стихи Тютчева содержат не столько представление о русском характере (ему посвящён одноимённый очерк А.Н. Толстого – писателя XX века), сколько представление о соборной русской душе. С нею текстуально связываются земля родная и особенная стать – т.е. употребительные у Тютчева определения всей России как единого живого существа.
    Ему присуща почти религиозная миссия, которая определяет общечеловеческое значение и в то же время – неповторимое лицо славянства. В сходном ключе воспринимает словенскую стихию наш современник – Иван Корнилов.
    Единая модель русского космоса, которую выстраивает Тютчев, проясняет многообразный контекст «Саги о Навне». Проведенный экскурс в смежный круг тем поможет понять «Сагу», станет своего рода путеводителем по тексту нашего современника.
    Так, вторя Тютчеву на современный лад, Иван Корнилов, во-первых, наделяет Навну общечеловеческими свойствами (её родство с Лилит), во-вторых, предписывает ей почти религиозную миссию (идеальное целеполагание) и, в-третьих, придаёт ей свойства Соборной Души. (Иван Корнилов намеренно пишет эти слова с заглавной буквы).
    В результате Навна обитает на границе двух миров. Двойственная природа Навны в тексте «Саги» как бы проиллюстрирована употребительным у Тютчева словом «Земля». (Корнилов и здесь неизменно прибегает к заглавной букве).
    В «Саге о Навне» русская Земля выступает одновременно в конкретно-предметном и в эстетически сакральном значении. Упрощённо говоря, читателю адресована диада конкретно-чувственного и умопостигаемого представления о Земле.
    В самом деле, такие явления русской Земли как, например, берёза и рябина являются, с одной стороны, вполне конкретными деревьями, с другой отвлечёнными символами. Как и сама Навна, они имеют двуединую природу. Корнилов не говорит нам непосредственно о берёзе и рябине, но воссоздаёт двуединую природу отеческой Земли, где произрастают эти удивительные деревья. И не важно, что они формально встречаются не только на Руси. В принципе они могут произрастать где угодно, но лишь в русском космосе они по-своему воплощают христианский дуализм – контрастную соотносительность идеального начала и конкретно-чувственного явления.
    В русском космосе «Саги» примечательны не только подразумеваемые, хотя и не названные деревья-символы. Не менее примечательно и представление Навны о доме. Навна существо женственное, словенский теремок для неё – средоточие уюта и внутренней защищённости от жизненных бурь. На словен нередко ополчаются обры, кстати, упомянутые и в русской летописи – в «Повести временных лет». Автор «Повести» – Нестор летописец. Итак, Навна обретает в теремке желаемый покой. В то же время мещанская ухоженность противоречила бы почти религиозной миссии Навны. Её теремки намеренно странны. Жительница двух миров чурается насиженных мест.
    Снова напрашивается поэтическая параллель, способная со стороны прояснить прозу Корнилова. Цветаева пишет:

Лопушиный, ромашный
Дом – так мало домашний…

    Не вполне обжитые теремки (по Цветаевой – мало домашние дома) существуют и в русском космосе Ивана Корнилова. Ему сопутствует романтическая неприкаянность…
    Вот почему теремок, в принципе уютное место, внешне не совпадает с русским космосом, но внутренне соответствует ему.
    А.Ф. Лосев, отечественный мыслитель, пишет по иному, но смежному поводу: «Для символа, как его понимают все культурные языки, необходима такая идея, которая бы не имела ничего общего с непосредственным содержанием самого символа». В лосевском русле мы можем утверждать, что теремок (домик) не имеет ничего общего со страной (Русью). И тем не менее внешнее несходство двух явлений несколько парадоксально превращает теремок в патриотический символ.
    Он настолько же неожидан, насколько и жизненно узнаваем. О свойстве искусства делать предметы намеренно странными, но узнаваемыми пишет Новалис:
    «Искусство приятным образом делать вещи странными, делать их чужими и в то же время знакомыми – в этом и состоит романтическая поэтика».
В прозе Корнилова намеренная странность, о которой пишет Новалис, проявляется несколько иначе, нежели она могла бы проявиться в поэзии. Формально Корнилов прибегает к некоторым приёмам научной фантастики – например, к словотворчеству. Однако сам писатель от лица Навны отмечает, что иномирье (пример авторского словотворчества) отличается от наших грёз и иллюзий. Фантастическое у Корнилова реальнее фактов повседневности. Представление Ивана Корнилова о Руси как об особой планете может быть проиллюстрировано словами Достоевского, известными читателю: «У меня свой особенный взгляд на действительность (в искусстве), и то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, то для меня иногда составляет самую сущность действительности. Обыденность явлений и казенный взгляд на них, по-моему, не есть еще реальное, а даже напротив. В каждом нумере газет Вы встречаете отчет о самых действительных фактах и самых мудреных. Для писателей наших они фантастичны; да они и не занимаются ими; а между тем они действительность, потому что они факты. Кто же будет их замечать, их разъяснять и записывать! Они поминутны и ежедневны, а не исключительны».
    Как и для Достоевского, русского классика, для нашего современника невымышленная действительность фантастична.
    Тем не менее формально Корнилов прибегает к некоторым приёмам фантастической прозы. К их числу относится не столько словотворчество (как правило, оно возможно благодаря уже имеющимся в языке корням слов), сколько принцип воссоздания некоторого странного места.
    По характеру обстановки действия «Сага о Навне» Корнилова напоминает роман Станислава Лема «Солярис». Как известно по нему снят одноимённый фильм Андрея Тарковского. У Лема, как и у Тарковского, персонажи решают сложные религиозно-этические вопросы.
    Какие же религиозно этические вопросы решает Навна, обитающая на границе двух миров (метафизическая Русь и Русь как конкретное явление истории)? Почти гамлетовские вопросы, которые преследуют Навну, могут быть выражены словами одного из персонажей Достоевского: «Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил». Имеется в виду то, что в человеке подчас причудливо уживаются идеал Мадонны и идеал содомский. И это самое ужасное!
    Навна Ивана Корнилова не доходит до таких чудовищных крайностей, до таких достоевских вывертов. И всё же русский космос, к которому принадлежит Навна, соразмерен Достоевскому. «Две» Руси, в которых поочерёдно обитает Навна, друг другу несколько противоречат. В конкретно исторической Руси реализуются некоторые природные законы или принципы естества. В идеальной Руси желания человека спят – оживают лишь его высшие чаянья. А вот человек, который подобно Навне существует между двумя реальностями, вполне по Достоевскому, слишком широк.
    Нет, не то, чтобы Навна желала выгод лично для себя, напротив, она очень самоотверженна и могла бы сказать о себе словами Есенина, если бы они звучали от лица женского персонажа:

Я теперь скупее стал в желаньях…

    В Навне есть та есенинская осенняя усталость (а главное – вековая опытность), которая не позволяет ей чего-либо излишне хотеть. Однако если Русь у Корнилова вполне в русле Тютчева предстаёт как живое существо, которое не понять и не измерить, то Навна радеет о Руси и удивляется крайностям, в которые подчас бросает обитателей этой удивительной и великой страны.
    Двойственность русской души – её способность метаться из крайности в крайность – гениально выразил Есенин:

Но коль черти в душе гнездились,
Значит, ангелы жили в ней…

    И вот что любопытно! Если обозначенные Есениным полюса существуют в масштабах страны, то они побуждают нас по-новому прочитать строки Есенина и по-новому взглянуть на шестую часть земли с названьем кратким Русь. Мы все ответственны за свои поступки, но страна как целое едва ли может принадлежать свету или тьме. Если дела обстоят так, то мы говорим не о свете и тьме, ангелах и их противоположностях – мы говорим о роковых крайностях русской жизни…
    Удерживаясь от упрощённого и буквального понимания строк Есенина, мы убеждаемся: по смыслу они больше того, что в них непосредственно сказано. Участь человека в них соизмерена с судьбой страны.

 

       Глава третья. Отец и дочь

    Разумеется, грамматический род и биологический пол не совпадают. Однако конкретно в произведении Ивана Корнилова грамматический род Соборной Души соответствует стихии женственности – стихии Навны.
    Она противопоставлена своему воинственному отцу, который, напротив, воплощает идею мужественности. Так, отец Навны ведёт, а подчас и возглавляет борьбу словен с обрами. Навна, обитательница словенской избы, напротив, тяготеет к заведомо невоенной семейственности. В отличие от сурового отца Навна стремится помогать своим ближним и творить дела милосердия. Корнилов пишет (с. 2):

Сколько себя Навна помнила, всегда жаждала воспитывать детей. Пусть своих пока нет, но она старшая из четверых, так что воспринимала брата и сестер как вроде бы собственных чад. И на всех, кто ее младше, была склонна смотреть подобным образом.

    Эта семейственность едва ли не толстовского толка вступает в некоторое неизбежное противоречие с угловатой волей отца Навны. Её взаимонепонимание с отцом так бы и тянулось до бесконечности, если бы Навна не совершила личностного открытия, которое смогла совершить благодаря своей уникальной космической интуиции. Она, быть может, не столько поняла умом, сколько осознала сердцем, что бой, который отец ведёт с обрами, это одновременно незримый бой света и тьмы. Ведь речь идёт о метафизической Руси, к которой, в конечном счёте, принадлежит сама Навна! И если сия метафизическая отчизна движима силами света, то человек, который за неё сражается, помогает сразу всем (возможно, даже всему человечеству), тогда как, помогая своим прямым родственникам, Навна лишь обеспечивает некоторым людям бытовой комфорт мещанского толка.
    В открытии Навны имеется и своя диалектика. Она сердечно осознаёт, что человек, который внешне погружён в коллектив, внутренне одинок (как раз потому, что он помогает весьма немногим), а человек, который обособлен от коллектива, внутренне отнюдь не одинок: ведь он помогает всем сразу! И в результате Навна начинает по-новому видеть отца и лучше его понимать.
    Однако вопреки читательским ожиданиям, отец Навны не всегда и не во всём героичен. Известный бравурный текст – «Гром победы раздавайся!» (впрочем, написанный самим Державиным и снабжённый звуковым сопровождением Козловского) далеко не всегда раздаётся в теремке Навны; да простит мне читатель небольшой каламбур! Склонность отца Навны не только к героике (в неустанной борьбе с обрами), но и к тихому лиризму имеет в «Саге о Навне» свою глубинную религиозную мотивацию: если отец выступает на стороне сил света, то эти силы скорее тихи, чем агрессивны. И даже само слово агрессия в данном контексте звучит едва ли не кощунственно!
    В самом деле, по-настоящему религиозные натуры смиренны. Известна, например, следующая история из жития Макария Великого. Однажды отшельник обнаружил на своём скромном одре беса. Тогда пустынник улёгся рядом, ужавшись так, чтобы не помешать непрошеному гостю. Святой уместился на уголке и без того тесного ложа. Бес был сражён смирением святого и тут же улетел.
    Едва ли было бы совсем уж натянуто спроецировать незримый бой света и тьмы на всю сферу русского героизма. Например, общеизвестно, что крупнейший отечественный военачальник Кутузов сдал Москву для того, чтобы, в конечном счёте, выдворить непрошеных гостей из России. Кутузов победил Наполеона, уступив ему, как в духовной брани святой победил беса, уступив ему – явив не столько силу брани, сколько тихий подвиг смирения.
    В «Саге о Навне» излагаются предания древней Руси, о временах войны с Наполеоном ничего не говорится. Тем не менее идея тихого, а потому особо славного подвига, психическая идея смирения, родственная личности Кутузова, у Корнилова присутствует.
    Иван Корнилов умеет в хорошем смысле обмануть читательское ожидание. Тенденция Навны последовать отцу, казалось бы, могла бы повлечь за собой полное торжество батального начала, не смолкал бы всё тот же «Гром победы раздавайся!». А между тем выясняется, что отец Навны человек сложный и глубокий, а не задиристый.
    Более того, способность словен (будущих русских) одерживать тихую победу или идти к победе путём временных уступок сопернику – всё это получает в «Саге» глубинную мотивацию и уж никак не сводится к стратегии боя.
    С помощью окружающих её умных людей (включая отца), Навна начинает понимать неочевидные вещи. Навна осознаёт, что если словене хотят завоевать соседей если не физически, то морально, они должны угадывать запросы соседей и соответствовать этим запросам. Тогда соседи будут зависеть от словен – и в моральном смысле те возобладают.
    Эта сложная политико-психическая установка невероятно близка к почвенничеству Достоевского. Свой особый взгляд на природу русской души Достоевский изложил в своей знаменитой Пушкинской речи. Она была произнесена отечественным классиком летом 1880-го года на торжествах по случаю открытия памятника Пушкину в Москве. Достоевского, который превознёс до небес пушкинскую Татьяну, русскую душою, и подверг порицанию петербургского фата Онегина, подчас воспринимают однобоко. Приписывают классику чуть ли ни роль русопята.
    Между тем, позиция Достоевского по русскому вопросу несколько сложнее, чем кажется. Достоевский считает свойством русской души склонность по-особому ценить культурные памятники (или как говорит классик, камни) Европы, способность прислушиваться к иным, не русским этническим голосам. Так, например, Достоевский (вполне буквально!) ставит в заслугу Пушкину то, что, прочитав «Каменного гостя» Пушкина, мы едва ли ощутим, что оную трагедию написал не испанец. Даже западник Тургенев по этому поводу пожимает плечами и удивляется: если сила Пушкина заключается в подражании образцам западноевропейской литературы (едва ли не так!), то в чём же состоит поэтическая индивидуальность Пушкина? Так в своей ориентации на литературную Европу Достоевский удивил и превзошёл даже неисправимого западника Тургенева.
    Те, кто делают из Достоевского квасного патриота, едва ли вполне вчитывались в его Пушкинскую речь. Иное дело, что несколько парадоксальным и далеко не самоочевидным путём Достоевский на Пушкинских торжествах всё же заявил о себе как патриот. Достоевский показал, что знание западной литературы, может войти в круг культурных завоеваний России. Но для того, чтобы превзойти Запад на его же культурном поприще, нужно его услышать, нужно его понять. По своему дискурсу и стилю мышления Достоевский невероятно близок к окружению Навны. Оно фактически внушает Навне, что нужно побеждать смирением.
    Почвенничество Достоевского отдалённо вторит принципу соборности, который в своё время провозгласил один из «ранних» славянофилов – Алексей Хомяков.
    Почвенничество Достоевского вполне вписывается в контекст славянофильства (хотя не равняется ему) и дополнительно проясняет смысл «Саги о Навне». Учение Достоевского о русской душе узнаваемо вторит соборности Хомякова и соответствует смысловому полю «Саги».
    И всё же не будем торопиться связывать Достоевского, писателя-парадоксалиста напрямую с Хомяковым, человеком благообразным и не склонным к достоевским вывертам. По контрасту с Хомяковым Достоевский выступает как исследователь глубин души человеческой и предтеча психоанализа. С данным направлением мировой антропологии связывается не только имя Зигмунда Фрейда, но также имя Карла Густава Юнга. Говоря суммарно и неизбежно схематично, Юнг занимался мировыми архетипами. Так, по логике Юнга, человечество едино – и например, славянский Перун, бог громовержец, есть собрат эллинского Зевса. Хомяков, разумеется, говорил бы о Перуне в русле представления о славянской (словенской?) самобытности, а Достоевский – как выясняется, не враг Запада – мог бы вообразить себе Зевса в общеевропейском ключе, памятуя об античных истоках Европы. Однако для Достоевского европейские смыслы и ценности не являются самодавлеющими, поскольку существует их русский (славянский, словенский?) извод. Так, в русле Юнга и его фактического предшественника Достоевского русский богатырь мог бы быть назван собратом Геракла. Превосходит он Геракла лишь в связи с высшим целеполаганием славянства. Меж тем подвиги Геракла, при всём их величии, являются скорее силовыми, нежели собственно нравственными (они поражают своими внешними масштабами).
    Меж тем, тихий подвиг по логике «Саги» Корнилова – есть общезначимая, общечеловеческая ценность, сосредоточенная в словенском этносе.
    Отец Навны – человек не только мужественный, но и страдальчески умудрённый. Поэтому он преподносит дочери не только уроки мужества, но и уроки смирения.
    Третью главу хочется закончить словами Цветаевой:

Не было ноши у этих плеч
Кроме единственной ноши – мира!
Нежную руку кладу на меч,
На лебединую шею лиры.

    Контекстуальная синонимия меча и лиры без излишнего глубокомыслия иллюстрирует и поясняет то, что пишет Иван Корнилов о судьбе славянства.

 

       Глава четвёртая. Князь и богатырь. Диалектика власти

    «Сага о Навне» содержит бессюжетную компоненту. Сюжета как простой последовательности причин и следствий в «Саге» нет, или такая последовательность сведена к минимуму. Зато Навна задаётся такими мало разрешимыми вопросами, которые на философском языке называются апориями.
Находясь в ином мире, Навна проектирует историю словен. На этом пути она сталкивается как с мало разрешимыми трудностями, так и с радостными открытиями. Навну на её непростом пути ждут не только радости и удачи.
    Так, Навна осознаёт, что в условиях безвластия словене будут инертны и недееспособны; некому будет поднять их на подвиг. В то же время, не бывает единовластия, которое не посягало бы на интересы тех или иных слоёв населения, не ущемляло бы их запросов. Как быть? Навна тяготеет к выборной власти, которая означала бы разумный компромисс между волеизъявлением народным и решениями, которые неизбежно навязываются сверху.
    В круг представлений Навны о том, что власть должна быть милосердной и справедливой, вписываются особые понятия. Навна в категориальном смысле проводит разграничение между князем и богатырём. Князь неизбежно навязывает свою волю населению. Говоря современным языком, князь – умный, но авторитарный лидер. Богатырь в отличие от князя сам принадлежит народной стихии. Он обаятельней, человечней, проще князя. Положительным персонажем «Саги» является, например, богатырь Яросвет.
    Однако в полной мере взять на себя бразды правления не может и богатырь. Он оказывается не у дел не потому, что ему не хватает ума, а потому что управление людьми требует дистанции между властителем и подданными. Меж тем, богатырь является из среды населения и значит, является тем же подданным. На современном языке власть богатыря называется самоуправлением (в этом слове слышится некоторая неизбежная тавтология).
Для руководителя богатырь существо слишком домашнее, а князь – слишком далёкое от населения.
    Из создавшегося затруднения – или по-старинному – апории Навна склонна выходить неким «гибридным» путём. Богатырь, очень поумнев, может со временем сделаться князем. Например, богатырь Святогор, который подчас проявляет себя неоправданно резко, по мере внутреннего роста может быть переименован в Русомира. Он в состоянии если не сделаться князем, то повысить свой личностный и социальный статус.
    Не рискнём судить о том, насколько эффективна половинчатая конструкция: не князь и не богатырь. Однако независимо от того, эффективна ли вышеозначенная схема, она художественно интересна. Разграничение князя, человека умного, но жёсткого и богатыря, человека душевного, «своего в доску», но социально не вполне самостоятельного, отнюдь не лишено художественного остроумия, глубины и тонкости.
    Вспоминается висящая в Третьяковской галерее картина Васнецова «Три богатыря». И вот что интересно! О том, что на картине изображены не князья, а богатыри мы узнаём не по наличию оружия у всадников. Оно может иметься и в распоряжении князей. Оружие не является неким исключительным атрибутом богатыря. И всё-таки по неуловимым физиономическим признакам и явлениям моторики мы распознаём на картине Васнецова именно богатырей. Они насмешливее и проще, чем князья – существа, от которых неотъемлема некоторая феодальная чопорность, парадная скука.
    Среди апорий власти, с которыми сталкивается Навна, особый интерес представляют силы и слабости Аполлона. Корнилов говорит о них просто потому, что среди потомков Лилит числит не только словен, но и древних эллинов, создавших культ Аполлона.
    Так вот, признакам Аполлона у Корнилова является рациональная ясность и стройность мышления. Данная дефиниция (а книга Корнилова отчасти остаётся историософским трактатом, располагающим к отвлечённым суждениям – не только к художественным образам) соответствует нашему хрестоматийному представлению о том, что русский и европейский классицизм, дитя эпохи Просвещения, актуализирует античное наследие.
    Казалось бы, умная старина располагает к созданию стройного государственно-административного аппарата. Однако, по остроумному замечанию Корнилова, власть должна быть непонятной. Что слишком понятно, то не привлекательно, и Аполлон сегодня не может быть государственным гением, – считает Корнилов.
    И мы возвращаемся к бессмертной строке Тютчева:

Умом Россию не понять…

    Страна блистает тогда, когда её невозможно постичь… Одно из непостижимых свойств этой фантастической страны является в «Саге о Навне». Автор показывает внутреннюю закономерность: мы любим только то, что мы хорошо знаем. А что может быть выше любви?
    Едва ли была бы абсолютной натяжкой перифраза известной строки Тютчева, где говорится о немыслимой стране, в которую подобает только верить; выразимся несколько иначе: Россию можно только любить. Любовь, как и вера, не требует рациональных обоснований…

 

       Глава пятая. Современный эпилог

    Что такое историческая проза? Литературное произведение на историческую тему – например, такая эпическая глыба, как «Война и мир» Толстого, – может в мельчайших подробностях отображать давно минувшую эпоху. Но вот что интересно! Обращаясь к далёкому прошлому, Толстой или писатель более скромного масштаба ищет в минувшем ответы на свои жизненные вопросы. Эти вопросы возникают у писателя в настоящее время, и лишь за ответами он обращается к минувшей эпохе. (Например, Толстой, яснополянский граф, который намеренно отказывался от аристократических изысков и вставал на путь опрощения, искал правды в руссоизме – старофранцузском учении).
    Автор, который пишет о минувшем, ищет в нём ответы на запросы и чаянья современности. Так происходит всегда, пока существует историческая проза. Почему же так происходит? Всякий (или почти всякий) писатель сочиняет книги на основе своего жизненного опыта, чтение книг, написанных ранее, является для писателя лишь литературным пособием или подспорьем в его литературной работе. И поскольку всякий писатель, например, Толстой не располагает машиной времени, чтобы переселиться в прошлое, совершается неизбежное: творец исторической прозы живёт не вчера, а сегодня. Однако в минувшем он ищет ответы на вопросы, которые ставит перед ним современность.
    Так возникает таинственная перекличка различных эпох. Она угадывается не у одного Льва Толстого, который пишет о своей эпохе на историческом материале. Например, наш современник, Евгений Водолазкин, узнаваемо предвосхищая Ивана Корнилова, другого нашего современника, пишет роман «Лавр» – произведение о средневековье. Однако феномен святости, который находится в смысловом центре романа, внутренне востребован автором в условиях современности. И в романе Водолазкина являются прозрачные авторские аллюзии на эпоху гораздо более позднюю, чем средневековье.
    Аналогичный путь от далёкого прошлого к настоящему (или к недавнему прошлому) совершает и Корнилов. В минувшем он ищет ответы на вопросы о судьбах славянства – эти вопросы вечны, а значит, они существуют и сегодня. Так, в основе «Саги о Навне» Ивана Корнилова лежит фантастический сюжет: словенка Навна обитает в некоем инобытии Руси и оттуда, из инобытия проектирует историю великой страны. Обитая в незримой вечности, Навна подыскивает ответы на вопросы, которые выдвигает та или иная эпоха – прежде всего, словенская древность. Однако она служит для Корнилова своего рода мерилом современности. Так происходит не только в силу переклички эпох, которая обеспечивается единством шкалы времени. (Речь идёт о том глобальном времени, в котором история страны от Рюрика до наших дней вершится как нерасторжимое единство судеб, событий, лиц). И всё же не только оно определяет перекличку различных времён у Корнилова. Поскольку Навна занята некоторым высшим проектированием, поскольку она участвует в творении русской истории, в «Саге» Корнилова являются явные или скрытные вопросно-ответные конструкции. В грёзах и прозрениях древней Навны страна обретает ответы на свои нынешние чаянья.
    Нет, сказанное не означает, будто сегодня в буквальном виде продолжается всё, чем жива была древняя Русь. Если бы дело обстояло так, история превратилась бы в нескончаемую последовательность причин и следствий. Возник бы своего рода порочный круг. Нужен ли он славянству? История страны не циклична.
    Цветаева пишет о поэте:

Развеянные звенья
Причинности – вот связь его…

    И наш современник, Корнилов, перекидывая смысловой мостик между далёким прошлым и настоящим, конечно же, избегает упрощающей причинности.
    Корнилов пишет о Жругре – о жёстком гении государственности, знакомом нам и по космологии Даниила Андреева (с.140):

Воодушевлённый Жругр начал действовать гораздо самостоятельнее. Через какое-то время добился – при полной поддержке со стороны русских богов – замены Ельцина Путиным, после чего начал руководить ещё увереннее.

    Очевидно, что не Жругр, а гений частного бытия (если такой возможен) сегодня привёл бы страну к иным результатам.
    В «Саге о Навне» прямо или косвенно ставится вопрос о взаимодействии двух начал: государство для человека или человек для государства? С одной стороны, что может быть выше служения отечеству? С другой – должно ли государство уничтожать человека, пусть и в высших целях? Эти неисчерпаемые вопросы и ставит Корнилов в своём произведении.
    Их сопровождает рассуждение автора о природе демократии, которое не отягощено упрощающей причинно-следственной связью финала «Саги» с её предыдущими повествовательными звеньями. Корнилов принципиально разграничивает либерализм и демократию. Он остроумно замечает, что демократия – это реализация народного волеизъявления. Однако народ может и не хотеть либеральных реформ.
    Демократия превратилась чуть ли не в ругательное слово в связи с возникшей путаницей и неясностью в вопросе о том, чего же хочет население страны. Когда это недвусмысленно выясниться, – считает Корнилов, – в ту сладостную пору да восторжествует демократия, пусть даже она будет направлена против либерализма. Однако одна из бесчисленных бед великой страны – безнадёжная путаница в вопросах о том, что такое демократия и либерализм и в чём собственно заключается истинная демократия.
    По логике Корнилова, населению нужно, чтобы власть его услышала – однако на практике истинной демократии в стране не хватает. Автор «Саги» представляет её себе как форму взаимоуважения различных социальных логосов, равно имеющих право на существование.
    Ответы на вопросы, которые ставит перед нами нынешняя эпоха, содержатся в далёком прошлом (с. 142):

    Едва переступив порог теремка, Навна поинтересовалась у Русомира, каково на его взгляд, главное устройство счастливой жизни в России. И получила ответ, какого в современности не дождёшься:
    – Если каждый будет заботиться о стране как о собственном доме, ко всем относиться по-человечески, заживём отлично.

    Мысль, не чуждая автору и переданная персонажу «Саги» – Русомиру, проста и величественна: Россия – наш дом. Его следует строить, а не разрушать.
Этот величественный тезис не может не вызвать и каверзных вопросов. А что если каждое малое сообщество и едва ли не каждый житель страны по-разному представляет себе дом-Россию? Одним видится здание в стиле сталинского ампира, другим – образец архитектуры классицизма эпохи раннего Просвещения, третьим – и вовсе деревенская изба.
    Не приходится сомневаться в том, что у автора книги (который невероятно многое продумал и перестрадал) в принципе имеются ответы на неизбежные вопросы о природе демократии. Ведь все эти вопросы сводятся к одному: является ли народное волеизъявление единым? Или приходится говорить о том, что одни оплакивают русскую деревню, другие ждут «крепкой руки», третьи желают чего-то такого, чего мы сейчас и вообразить не можем? Однако в рамках авторских представлений о народной семье разногласия в стране могут быть разрешены, например, при помощи хорошо отлаженной институции голосования или путём честных парламентских дебатов. Не говорим уже о круглых столах и телевизионных дискуссиях. Впрочем, лучше нас на больные вопросы демократии могут ответить Корнилов и его книга.
    Излишне замысловатые, излишне азартные вопросы к автору избыточны по одной простой причине: попытка всё объяснить исходно порочна, страну надо не столько объяснять, сколько любить; меж тем, подыскивая ко всякому следствию надлежащую причину, мы рискуем двинуться по ложному (хотя и удобному) пути. Более того, всякие общественные убеждения – например, демократические убеждения Ивана Корнилова – подразумевают исходные посылки. Они носят аксиоматический характер и не подлежат обсуждению.
    Каково же исходное гражданское кредо Ивана Корнилова? В основе корниловской «Саги о Навне» лежит общинная психология. В контексте XIX века она связывается со словом соборность, в современном мире – со словом демократия. Какой бы из этих приблизительных синонимов мы не употребляли, любой из них подразумевает, что человек должен отрешиться от своих эгоистических интересов во имя народной семьи. Этот принцип подразумевает, что социум человека ко многому обязывает. Вот почему учение Корнилова в своей основе не является либеральным, хотя Корнилов избегает опасных крайностей и не торопится приносить человека в жертву государственности. С таким же успехом человека могли бы морально съесть члены его большой семьи! – такого Корнилов, писатель-гуманист, допустить не хочет. Однако – продолжим метафору – писатель не хочет и того, чтобы человек относился к собственной семье эгоистично и безответственно. (Под семьёй в данном случае понимается русский социум, иначе говоря, коллектив).
    Итак, Корнилов придерживается философии коллективизма и вослед почвеннику Достоевскому говорит о единой Соборной Душе. Предшественником Достоевского, в свою очередь, являлся славянофил Хомяков – автор учения о соборности.
    Тенденция придать коллективной норме некий вегетарианский характер присуща не только Ивану Корнилову, но также ещё одному нашему знаменитому современнику – Сергею Шаргунову – редактору журнала «Юность». Демократизм Шаргунова заключается не только в сострадательном отношении ко всякой твари (здесь снова вспоминается Достоевский), но также – в особого рода историческом оптимизме. Редактор журнала «Юность» смотрит в будущее, а не замыкается в прошлом. Меж тем, последовательно консервативные модели государственного устройства ориентированы на прошлое. Они порой ретроградны.
    Новое – это хорошо забытое старое. Поэтому и Корнилов, другой наш уникальный современник, погружаясь в глубокую древность, мысленно конструирует Россию будущего. Мы обнаруживаем некое пунктирное сходство Корнилова и Шаргунова, однако их буквальное отождествление было бы недопустимой вульгаризацией… Шаргунов – коммунист (и депутат Государственной Думы от КПРФ), а Корнилов – почвенник, хотя и это определение применимо к Корнилову с неизбежной долей условности. «Бывают странные сближенья…», – сказал Пушкин.
    Наше странное время породило и такой оксюморон, как «православный коммунист». Не будем забывать, что Шаргунов – сын православного священника. Но будем осторожны с терминами. Тем не менее у славянофила Корнилова и коммуниста Шаргунова есть нечто общее. Шаргунов совмещает консервативно-государственную закваску и гуманизм, проще, человечность. Корнилов выстраивает русский космос. При своём батальном характере, он окрашен в тона русской буколики или пасторали.
    Иван Корнилов художественно разрабатывает демократическое, но не либеральное учение о социуме. Выстраданное Корниловым учение коллективистского толка имеет несомненное право на существование, но не является единственно возможным. Оно предполагает презумпцию: население страны есть единая семья. Однако существует и противоположная презумпция: совестью нации является не большинство, а узкий круг интеллигенции. Эти вечные изгои являются хранителями истины. Поэтому именно они, по выражению Пушкина, могут быть советниками царям.
    Так, своего рода антиподом писателя Ивана Корнилова является писатель Киор Янев. В центре художественной вселенной Янева – не коллектив или семья, а романтический одиночка, который, так или иначе, противополагается безликой государственной машине. В упомянутом выше романе «Южная Мангазея» Янев пишет (с. 3):

Империя на костях – ортопедическое чудо. Смолёные мостки на культях потешной морской столицы, сыпясь прогорклой пудрой и короедами, впились-таки в фиоровантьев мираж предампирских пиков.

    Ах, да! Одна из российских столиц, Петербург, был воздвигнут на костях. И вот по жестокой империи вечно скитается вечно неприкаянный интеллигент одиночка (а вовсе не Соборная Душа – средоточие коллективной стихии).

    Янев продолжает (там же):

    Занялся сумеречный ток и – вскоре – брызнул над голубым обрывом из холодной повилики канновых жил, сплетая арычный батут, усердно пенивший яблоневый силуэт облачной крепостцы. В ея ветряные изложницы после ломоносовского семестра направлялся студент Ян на казённой подушке в облачной консистенции, облачённой ржавым саваном с фантомным литером, взлетавшим на рельсовых стыках.

    Если сердечное средоточие Навны Корнилова – это дом – теремок, то пространство, родственное душе Яна у Янева – это железная дорога – зримое средоточие неприкаянности российского интеллигента.
   Однако, при своей абсолютно противоположности Корнилову, Янев ставит не чуждую Корнилову художественную цель – создать глобальную историческую панораму Руси. Однако два писателя движутся к этой единой цели взаимно противоположными путями. Если Корнилов, как было сказано, ищет Соборную Душу, то Янев устремляется к исключительной личности. Так, историческим прообразом Яна в романе Янева является Рюрик – не столько коллектив, сколько уникальная личность. Рюрик – аристократ. Не названному Рюрику – князю – у Корнилова противоположен богатырь – будь то Яросвет или Святогор.
    Задаваться вопросом, какой из авторов «более прав» также заведомо бессмысленно, как решать, что «лучше» – геометрия Лобачевского или Евклидова геометрия. Вопрос не в том, что «лучше», а что «хуже». Вопрос в том, что мы любим. Что мы выбираем сердцем.
    И если мы любим Родину (при всей кажущейся банальности данного общепринятого тезиса), то мы со временем убеждаемся: у каждого своя Россия. Однако различные по своим корням представления об этой непостижимой стране по-своему едины. Ведь они все являются из одного неисчерпаемого источника.
    При всём том, параллель Корнилова с Яневым (точнее, взаимное противопоставление двух писателей) контрастно выявляет поэтическую мифологию Корнилова. В ней прослеживается универсальный синонимический ряд: она – Навна – Соборная душа. Этот ряд можно было бы бесконечно увеличивать, включив в него, например, такое явление, как русская Земля. Однако механическое нагромождение синонимов едва ли интересно. Ценнее выявить, что – или кто? – за ними стоит. Во множественном синонимическом ряду Корнилова прослеживается соответствие между ею, Навной, и собирательным представлением о Руси. Навна – Русь – Соборная Душа – так можно было бы намеренно упростить лексическую множественность, увидев за ней единую суть.
    Очевидно, что романтический одиночка от лермонтовского Печорина до Яна у Янева не связывается ни с каким множественным собирательным представлением. Он аристократически обособлен от окружающего мира. Менее очевидно то, что смысловое тире между русской барышней и породившей её страной знакомо нам не только по «Саге» Корнилова, но и по некоторым произведениям русской классики XIX века.

Татьяна, русская душою…

– сказал Пушкин. В отличие от души Евгения, романтического одиночки, душа Татьяны вбирает в себя русский космос:

На солнце иней в день морозный,
И сани, и зарею поздной
Сиянье розовых снегов,
И мглу крещенских вечеров.

    Роль собирательных национальных символов подчас выполняют и тургеневские барышни. Лиза в «Дворянском гнезде» Тургенева связывается с русской усадьбой во всём её очаровании. Елена в романе Тургенева «Накануне» опосредованно связывается с Россией как целым. И не случайно, что обожатель Елены Инсаров совершает гражданские подвиги. Она вдохновляет Инсарова на великие дела, хотя она же в силу женской природы стремится уберечь Инсарова от опасности…
    Пушкинская Татьяна, а затем тургеневские барышни художественно воплощают усадебный космос в его патриотической окраске. Навна Корнилова связывается с Соборной Душой – явлением более широким по своему масштабу. Навна в особой степени равна и не равна себе. Барышни у Пушкина и Тургенева блещут своей аристократической обособленностью от окружающего мира. Например, Татьяну Ларину связывает с простонародной няней лишь некий штрих-пунктир. Героиня нашего современника Корнилова напротив обнаруживает размах.
    Масштабность авторского замысла порождает и различные редакции «Саги», и новые творческие поиски, которые не устаёт вести Корнилов. Однако напоминаем читателю, что многие произведения русской классики принципиально не закончены. Пушкин оставляет Онегина в минуту злую для него, и всё произведение включается в поток бытия, где точки над i не расставлены. Гончаров не завершает своего «Обломова». Гоголь в «Мёртвых душах» риторически вопрошает, сколько же ему бродить по свету со своими странными героями. Однако предмет поэмы столь обширен, что Гоголь не завершает свой авторский замысел…
    Чехов считал, что всякий стоящий автор скорее ставит нравственные вопросы, нежели отвечает на них. Если дело обстоит так, то не приходится удивляться простому факту: многие произведения русской классики намеренно не закончены.
    «Сагу о Навне» Ивана Корнилова в неизменном соавторстве с нашим современником создаёт история. А она часто избирает открытые финалы. Не место в рецензии заниматься редакционными частностями. Текст «Саги» Корнилова может быть по желанию автора в редакционном смысле причёсанным или намеренно не причёсанным, ведь и творческий беспорядок имеет право на существование! А смысл «Саги» по истине неисчерпаем. Он постоянно обновляется, пока идут часы, пока вращается Земля, пока бежит историческое время.



                

Источник: Перейти