Часть 16. ВОССОЕДИНЕНИЕ

  1. Ностальгия
  2. План демиургов
  3. Тропа из рая в рай
  4. Французский костёр
  5. Наполеон
  6. Гроза двенадцатого года
  7. Народы и границы
  8. Светломир
  9. Чудо в Белогорской крепости
  10. Народ и простонарод

 

      НОСТАЛЬГИЯ

    И на сей раз Навна пребывала в раю недолго. Райское настроение выветривалось печальными мыслями о теремке. Чересчур уж тот скособочило: посередине Верхомир, а Русомир в углу. Конечно, в угол он постепенно задвигался весь восемнадцатый век, но Навна до поры это терпела — как неизбежный побочный эффект от становления могучей империи. А теперь Верхомир уже выполнил то, ради чего вознесён на такую высоту. Россия защищена столь надёжно, что нет смысла и далее тратить основные усилия на оборону, время сосредоточиться на развитии страны. Так что воину Верхомиру пора потесниться, уступив лучшее место в теремке труженику Русомиру.
    Навна никогда не забывала, что возглавляемое дворянством, ориентированное на войну и насилием скреплённое всенародное дело — лишь для начала, а на смену ему грядёт другое — всенародное в полном смысле, то есть самим же народом управляемое, нацеленное на мирное всестороннее развитие страны и движимое сознательным трудом. Но как к нему перейти? Вопрос сложнейший. Углубляясь в него, Навна тем самым перетекает из рая в явь, перестраивается на рабочий лад.

    Первая бросающаяся в глаза преграда возвращению Русомира на его законное место проста и весома: Верхомир не уступит уже потому, что в его руках армия. Правда, в ней на него равняются разве что командиры, а солдаты — на Русомира… но в том-то и дело, что только солдаты. Пусть сила у них, но против кого и как её применять — указывают люди, воспитанные вовсе не Русомиром.

    А ведь отнюдь не всегда такая странность существовала.

    Навна улетела в свою земную жизнь — в мир, стержень которого — словенская дружина, дружина Святогора. Здесь всё по-другому. Каждый мужчина — воин, а предводительствуют люди свои и понятные — и все знают, чем именно каждый из них заслужил право вести других в бой. А знают потому, что все смыслят в ратном деле— ведь все воевали. Даже сама Навна в последние дни земной жизни в каком-то смысле воевала — раненым помогала, стрелы и камни подносила и так далее. Ладно, это уже крайность; но вот то, что мужчины должны в случае опасности все браться за оружие — само собой. Так правильно — и прежде всего потому, что раз уж люди привыкли всем миром сражаться против внешнего врага, то и своей элите не позволят себя поработить.
    Однако здесь жизнь крайне опасна, гнездо свободных словен постоянно под угрозой гибели. А вот это разве правильно? Многие, впрочем, так и считают — кто искренне, кто из рисовки, а кто просто потому, что другой жизни не видал и мыслит существующее положение дел единственно возможным. Зато отец Навны не считает такое нормальным. А уж сама она, вечно трепещущая за свой полный деток теремок, и подавно очень даже ценит безопасность — и весьма критически оценивает всю эту романтику с хождением по краю бездны.
    Так что, при всей своей ностальгии по знакомому с детства миру, Навна признаёт, что отнюдь не всё в нём было ладно. Свобода, столь остро приправленная опасностью, — не совсем то, что надо. Требуется иное: чтобы безопасность страны обеспечивали все вместе — но обеспечивали надёжно.

    А на самом деле каким путём дальше потекла история?

    Навна оставила мир своего детства, поднимается оттуда к современности, просматривая пробегающие мимо века. История доказывает, что даже всеобщего ополчения недостаточно для защиты страны, если враги сильны; нужны ещё дружины из отборных воинов, всегда готовые быстро переместиться туда, где появился враг, и отразить его. Поэтому принцип равной ответственности каждого за оборону страны не так уж пригоден. Обычно практичнее оказывается доверить оборону хорошо вооружённому и организованному меньшинству — а большинство его пусть кормит, мирно трудясь под его защитой… и — из песни слова не выкинешь — попадая к нему в подчинение.
    Так и в нашей истории. Общая закономерность очевидна: Русь делается всё обширнее, многолюднее и защищённее — однако оборона страны всё определённее становится уделом меньшинства, а поскольку такая почётная (и дающая многие привилегии) обязанность обыкновенно переходит от отца к сыну, то складывается военное сословие. А большинство сначала исподволь превращается во вспомогательную военную силу, а потом и вовсе утрачивает как умение владеть оружием, так и само оружие, да и необходимую для войны сплочённость. Русское войско всё сильнее — и отлично; а отвыкающая от оружия основная масса народа, будучи ограждена тем войском от внешних врагов, становится всё беззащитнее перед своим же военным сословием — что очень плохо. Но это ведь две стороны одной медали — и чем ярче сияет одна, тем больше покрывается копотью другая.
    Причём именно за последнее столетие такой двуединый процесс чрезвычайно углубился. Дворяне не только превратились в общность, чётко отделённую от прочего народа, но и обособились от него даже в цивилизационном смысле — словом, вышли из-под влияния Русомира, оставив его идеалом одного простонародья. И притом армия стала гораздо мощнее, а остальной народ от войны отвык ещё больше. Словом, теперь налицо невиданная защищённость от внешних врагов — и столь же невиданное отчуждение большинства народа от защиты Родины.

    Вот и переворачивает Навна ту медаль то так то сяк — как бы отчистить закопчённую сторону, не запачкав светлую? Во всяком случае, о возвращении к просто всеобщему вооружению народа смешно и думать — такими фантазиями можно охмурить разве что не имевшую дела с собственным государством соборицу, но уж никак не Навну, веками разъезжающую  на Жругре по страшной Евразии. Разумеется, защищать Россию должна армия, а не некое всеобщее ополчение. Но армия, отвечающая перед народом, а не перед элитой.

    Казалось бы, проблему можно решить хоть сейчас: достаточно заменить командиров-дворян командирами, выдвинутыми из солдатской среды, — и армия легко установит в России народную власть. А там заменить рекрутчину всеобщей воинской обязанностью — и всё, страна под защитой армии, которую против народа использовать невозможно. Вот как оно будто бы легко… если глянуть вскользь.
    Но Навна скользить взглядом по поверхности не обыкла, она зрит в корень и видит, что загвоздка в самом народном идеале, который за столетие империи стал вовсе простонародным; это никоим образом не ориентир для людей, способных управлять страной и руководить её обороной. На Верхомире держится управление государством в целом и армией в частности — а Русомиру ещё учиться, учиться и учиться; взяв власть сейчас, он попросту всё развалит.
    А кто его учить должен? Вот то-то и оно: русская история творится прежде всего в теремке Навны. И потому ей положено всё знать — иначе какая из неё Учительница?
    А посему сама учится, учится и учится. И сейчас ей самое время вникнуть в новую стратегию демиургов.

 

 

     ПЛАН ДЕМИУРГОВ

    Навне известно, что Аполлон и Яросвет давно уже составили план переустройства всей европейской цивилизации, предполагающий повсеместный переход власти от дворянства к народам.

    Такое уже возможно.   
    За последние века европейская цивилизация весьма надёжно защитила себя от Азии, а угрозы внутриевропейские не столь страшны, поэтому условия для мирного труда стали заметно лучше. В такой атмосфере трудящееся большинство всё менее склонно сносить огромные привилегии военного сословия, да и вообще признавать господство дворян. Власть в любой стране должна принадлежать всему народу — идея эта находит всё больше сторонников. В особенности сказанное относится к западной половине Европы — там жизнь намного спокойнее, нежели в восточной. И кое-где уже так или иначе реализуется. Тут есть на что поглядеть и в Голландии, и в Англии, а с недавних пор и за океаном — в США. Правда, там не совсем то, что у нас, и уицраоры не те, методы их приручения едва ли применимы к грозному Жругру. А в последние годы нечто невиданное в том же духе творится во Франции, что крайне интересно — ведь Бартрад более-менее похож на Жругра.

    Очень важная составляющая замысла демиургов — перекройка границ.
    Насколько они неправильны — для Навны не секрет, поскольку правильные границы — на карте соборных миров, которую она знает назубок — сама же её когда-то начертала и постоянно обновляет. Что за карта? Навна своим соборным зрением видит, к какой из её сестёр в каких краях больше тянутся люди, так что на той карте есть и страны, которых нет на политической карте — Венгрия, Сербия, Армения, Украина и множество других… и часто взгляд задерживается на Польше. Чётких границ на карте соборных миров мало, поскольку они редко бывают и между мирами, сердцем каждого из которых является та или иная Соборная Душа.
    Однако проводить реальные границы в соответствии с той картой невозможно — она лишь идеал, к которому можно приближаться до бесконечности. А вот демиурги мысленно чертят между государствами рубежи, которые в самом деле рассчитывают сделать (и нередко потом наяву делают) реальностью.

    Яросвет показывает составленные им и Аполлоном (прежде всего Аполлоном: он взялся за такое дело раньше и продвинулся значительно дальше) карты Европы (да и не только Европы). Одни на ближнюю перспективу, другие — на более отдалённую, причём предусмотрены разные варианты (ведь даже демиургам не предвосхитить в точности дороги истории), — так что карт предостаточно. Общее то, что каждая из них ближе к карте соборных миров, чем нынешняя реальная карта Европы.
    Навна задумчиво перебирает карты демиургов, особо внимательно изучая самые долгосрочные (надо же видеть конечную цель) и, наоборот, отражающие ближайшие планы (надо же знать, на что настраиваться прямо сейчас). Наконец раскладывает перед собой карту самую вдохновляющую — про которую Яросвет сказал весьма неопределённо: «Века через полтора — при оптимальном развитии событий».
    Россия там несколько меньше нынешней, зато в ней русские — явное большинство населения и не поделены более на господ и простонародье. То есть устранены обе основные препоны, мешающие Навне обустраивать Русь по-своему: национальные проблемы и раскол самого русского народа.

    Навна вглядывается в карту — и чувствует нарастающее вдохновение, новые крылья вырастают. Выпадая из нынешнего тающего рая, русская богиня начинает различать вдали новый, ещё более чудесный рай. С одной стороны, он очень схож с тем, который она впервые разглядела больше восьми веков назад, мечтая об Исландии в Поле, и который до сих пор оставался просто мечтой, а не целью. А с другой — там что-то совсем иное. Там все сплочены всенародным делом.

    Яросвет рассказывает о будущем как об уже существующем:
    — Там каждый относится к стране, как к своему дому. Понимает, каким образом все разнообразнейшие дела, которыми заняты люди, взаимосвязаны между собой и сплетаются в одно всенародное дело. А потому каждый сам видит, что Руси на пользу, а что во вред. А значит, оценивает любого человека по тому, насколько тот полезен стране. И себя — тоже. А потому сам находит во всенародном деле своё дело — то, которым может принести наибольшую пользу Родине. И счастлив именно этим, а не получаемой выгодой. Поскольку все мыслят и действуют так, то всенародное дело естественно вырастает из желаний самих людей, а не диктуется властью. И… ты подожди, не улетай, надо же подробнее…
    — Так посмотреть же надо… — донеслось из мечты, в которой растворялась Навна.

 

 

       ТРОПА ИЗ РАЯ В РАЙ

    Долго гуляла по новому раю, проникаясь атмосферой невиданного единства между русским народом и его Соборной Душой. Она всегда жаждет счастья всей Руси и каждому, на Руси живущему, и страшно мучается от того, что люди недостаточно разделяют такие её чувства, слишком замкнуты каждый в узком кругу своих близких.  А здесь, в чудесном будущем, нет такой стены между ней и народом, и чувствует она себя непередаваемо легко, словно скинула с себя тяжеленные доспехи, в которых сквозь ту стену надо проламываться. Народ её понимает — вот что главное, и потому она счастлива. И, конечно, тут ни пьянства, ни воровства, ни прочих подобных язв — ибо хаосса загнана в самые глухие норы, а её нынешняя громадная пещера разрушена, ранее замурованные в ней русские души выпущены на свет Божий. И больше хаоссе никого в свои тенета не залучить — ей не за что зацепиться, когда каждый счастлив приносимой Родине пользой. И главная опора такого счастливого мира — Русомир, ставший вполне всенародным идеалом, проникнутый именно таким пониманием всенародного дела.
    Нет, подобного рая она в детстве не предчувствовала. И даже тогда, когда мечтала об Исландии в Поле. Тогда под раем подразумевалась просто мирная жизнь, в которой каждый занят чем-то полезным для других и для страны, а вот всенародного дела, объединения всего народа единым сотворчеством там не просматривалось — поскольку и в яви отсутствовала основа для него. А сейчас грубое, насилием сколоченное всенародное дело уже есть — и естественно возникает мечта о его просветлении; а у Яросвета не то что мечта — готовый план, так как же за него не ухватиться?
    Навна любовалась изумительной будущей Русью так долго, как только могла, но удерживаться на крыльях мечты становилось всё труднее — притяжение яви нарастает. Наконец глянула вниз, на того Русомира, который в наличии, — и вслед за взглядом сама грохнулась туда, больно ударившись о реальность. И вымолвила скорбно:
    — Но у Русомира сейчас нет никакого понятия о всенародном деле. Какое ещё всенародное дело у простонародного идеала? Как мне его воспитывать?

    Яросвет начал рисовать:
    — Вот исходная точка — нынешний Русомир. А вот цель — будущий Русомир, каким ты его только что видела там. Прямо к цели идти невозможно, поскольку сейчас её народ различить не может. Ведь на Руси доселе не принято всерьёз размышлять о том, какова должна быть наша жизнь (и мы сами) в идеале и как к нему двигаться. Нам раньше было просто не до того. Зато в Европе о таких материях думают давно и многие, да отчасти и на практике применяют свои идеи, так что будем опираться на плоды их труда. Гляди, между исходной точкой и целью (хоть и в стороне от кратчайшего пути) рисую два ориентира, которые нам пригодятся. Тот, что ближе к исходной точке, — нынешний европейский идеал, в самом обобщённом виде. На него Русомир может равняться уже сейчас, поскольку достаточно его знает — не столько прямо по Европе, сколько по нашему же европеизированному дворянству. А тот ориентир, что ближе к цели, — идеальный человек в представлении лучших западных мыслителей. Вот он, солнечный — и противоречивый. Его Русомиру прямо сейчас не увидеть. А посему сначала идёт к первому ориентиру, потом ко второму, и вот так приближается к конечной цели настолько, что разглядит уже её саму и повернёт прямо к ней.
    — Но не слишком ли эти ориентиры в стороне от прямого пути? И в современной европейской жизни, и в фантазиях мыслителей много всякой шелухи, которая нам совсем не ко двору — ни сейчас, ни потом.
    — А я не говорю, что Русомир сначала должен стать копией Верхомира, потом человеком, правильным с точки зрения, к примеру, Вольтера, и лишь тогда поворачивать к настоящей цели. Нет, это всего лишь ориентиры, а не сами промежуточные цели.
    — А цели где?
    Яросвет дорисовал на полпути у первому ориентиру одну такую цель:
    — Вот Русомир, усвоивший у европейцев и наших дворян то, что нужно. Теперь он видит второй ориентир, то есть готов отбросить подражание Западу и двигаться к чисто умозрительной цели.
    А вторую — на полпути ко второму ориентиру:
    — Вот Русомир, взявший из западных представлений об идеальном мироустройстве всё необходимое и более от них не зависящий, научившийся мыслить о подобных вещах без оглядки на кого бы то ни было. То есть сам видит конечную цель — именно русскую, именно для Руси вполне подходящую.
    И завершил:
    — Сначала Русомир идёт в сторону первого ориентира — но лишь пока не продвинется настолько, что станет достаточно хорошо виден второй. Тогда сворачивает, идёт ко второму — пока не разглядит настоящую цель… Навна, ты где?

    А Навна окунулась в детство. Казалось бы, её короткая земная жизнь давно должна забыться, раствориться в несравненно более долгой и насыщенной небесной. Но нет, ничто не забывается… во всяком случае, хорошее. И вспомнилось, как отец, сдавшись на её просьбы, учил её ходить по лесу.
    — Запомни вон ту гору, — сказал он как-то раз. — Пойдёшь к ней.
    — Да до неё и к ночи не добраться…
    — Добираться не надо. Просто иди в ту сторону и поглядывай направо, через какое-то время увидишь ту небольшую гору, на которой вчера были. Сворачивай к ней, и когда различишь на ней обгорелый ствол, разбитый молнией… помнишь такой?
    — Да, его с этой стороны сначала не видно из-за берёз, и гора красиво смотрится, а ближе подойдёшь — и это страшилище вылазит. 
    — Вот когда вылезет, сворачивай направо — и увидишь меня; я туда пройду прямым путём и встану на видном месте.
    — То есть я тебя должна искать, а не горы.
    — Да, они тут просто приметы. Не забудь только, что и обе горы во многих местах не видны из-за леса, так что сразу замечай, где солнце.
    Она очень гордилась, когда в самом деле нашла отца. Ну а потом привыкла так ориентироваться, чувствовала себя в лесу как дома. Казалось бы, зачем всё это? Отцу, пожалуй, для того, чтобы она потом Радима за собой таскала по лесу — ему-то это точно пригодится в жизни. А сама Навна почему так этим увлеклась? Тогда она не могла бы этого объяснить — ну хочется, и всё тут. А теперь ясно. Она всегда жаждала единства с Землёй, взаимопонимания с ней. А ходить по дикому лесу так же свободно, как по своему дому, может лишь тот, кто хотя бы в этом смысле един с Землёй.
    Потом она Радима точно так же провела по тому же маршруту. Да когда и шла там впервые, уже представляла, что не одна идёт, а с целой толпой детей — уже не сама учится, а других учит, всё им объясняет. А теперь Яросвет указал ей новый маршрут. И вот по нему она проведёт Русомира.

    Вынырнув обратно в реальность, Навна сказала:
    — Значит, сначала идём к первой горе… к первому ориентиру. То есть Русомир делается похожим на Верхомира… насколько нужно. И что ему важнее всего усвоить у Верхомира?
    — Ответственность за державу, сознание, что если не мы — всё рухнет.
    — Хорошо забытое старое, — ностальгически вздохнула Навна. — Когда-то такая ответственность у Русомира была… что ж, вернуть её куда легче, чем воспитывать с нуля. А чего он не должен заимствовать у Верхомира ни в коем случае?
    — Мнение, что государство первично, а народ вторичен.
    Навна оценивающе озирает расстилающуюся перед Русомиром дорогу к всенародности и наконец замечает сумрачно:
    — Но Русомир сейчас столь простонароден, что не представляю, как он стронется с места.
    — Нужен авангард, который будет проламывать для Русомира проход. Авангарду же требуется собственный идеал — русский Либератер.

 

 

      ФРАНЦУЗСКИЙ КОСТЁР

    Либератер Навне известен. Это революционный идеал, отделившийся от французского народного идеала и уже несколько лет потрясающий Францию, да и не только её. Самое время приглядеться к нему получше. Навна отправилась к Белле погостить.

    Ещё недавно во Франции наблюдалась знакомая Навне картина: на шее у народной кароссы сидит небольшая, но прожорливая дворянская квазикаросса. Причём явно засиделась: Франция к тому времени могла уже обойтись и без дворянства — во всяком случае, терпеть его громадные привилегии резону точно нет. Придавленная каросса сердится, её ропот передаётся французскому народному идеалу (назовём его Экзопль). Но он слишком простонароден, внушает людям, что каждому пристало заниматься лишь своими делами, а за всех думает король. Однако король — представитель уицраора Бартрада (того самого, которого привела к власти Жанна), а тот по старой памяти без меры привязан к дворянской квазикароссе, отчего тоже не желает замечать образовавшегося перекоса между полезностью дворянства и его привилегиями. Как ни поворачивала Белла Бартрада лицом к простому народу — всё без толку. Таким образом, решить вопрос реформами сверху не удалось. Народ оказался перед выбором: или терпеть дворянский гнёт до бесконечности или выступить против короля. Первое осточертело, второе крайне непривычно и страшно.
    Вот тогда одна из ипостасей французского идеала начала обособляться от него и возник новый идеал — Либератер (Освободитель). Сначала он проявлял себя в творчестве Вольтера, Руссо и других мыслителей, а затем стал стягивать к себе всех, стремящихся самостоятельно решать судьбу страны. Они выполняли роль авангарда, а основная часть народа — в той или иной степени — шла за ними следом. Получается, впереди шагает Либератер, ростом небольшой, зато воодушевлённый, изобретательный и боевитый, а следом продвигается огромный, но осторожный Экзопль. В 1789 году они стреножили Бартрада конституцией и парламентом. Сложилась система, отчасти похожая на английскую, но неустойчивая. Наверху Либератер, главное орудие которого — парламент (упрощённо говоря — а на деле тот принимал разные формы), под ним — Бартрад, которого в мире людей олицетворяет всё тот же король Людовик, сохранявший немалую власть, под Бартрадом — основная масса народа, ориентирующаяся по-прежнему на Экзопля. Получается, уицраор предназначен для организации (в том числе насилием) традиционно мыслящего большинства народа, тогда как сторонники Либератера — как люди сознательные — действуют не по указаниям уицраора, а своим умом, в ходе свободных дискуссий вырабатывая курс преобразований. Так в идеале; но сначала Либератер полагал, что так оно и на деле будет, — причём ожидал, что со временем к нему перейдёт от Экзопля весь народ, все станут сознательными и благодаря тому не нуждающимися в опеке уицраора.

    Бартрад от таких потрясений впал в прострацию. Тогда от него отделились два сына. Один бартрадит — революционный, находившийся под сильнейшим влиянием Либератера и настроенный учредить республику. Второй — реставрационный, жаждущий восстановить старые порядки — даже и с помощью иностранных штыков, чем бы Франции ни пришлось за это расплачиваться (старый Бартрад, душа которого с юности осенена сиянием Орлеанской Девы, скорее умрёт, чем наведёт на Францию войска чужеземцев).
    Вскоре с очевидностью выяснилось, что Людовик новых порядков категорически не приемлет и доверять ему невозможно. Хуже того, становилось ясно, что ничего не даст и замена его другим представителем династии — ибо не в личностях дело, тут непреклонность самого Бартрада. Тогда Либератер решился на замену уицраора, и часть народа его подержала. В 1792 году революционный бартрадит убил отца и стал новым Бартрадом, а королю отрубил голову. Реставрационный бартрадит уполз за рубеж в поисках подмоги у чужих уицраоров.

    К исчезновению монархии французы не были готовы. Народ состоит из множества групп, которые не очень признают (а часто — попросту не сознают) интересы друг друга; власть при всём желании всем не угодит — недовольные сыщутся всегда. Раньше они смирялись перед помазанником Божьим, а теперь любая часть населения рассуждает так: власть от народа, а лучшая часть народа — именно мы, так что государство должно быть таким, каким оно видится именно нам. Но если власть выполнит притязания одних, то ущемлёнными себя почувствуют уже другие — и эти тоже не уступят.
    По замыслу Либератера, требования разных слоёв общества подводятся к общему знаменателю в парламенте. Но это предполагает такую сознательность народа и депутатов, до какой в реальности очень далеко. Каждая группировка стоит на своём понимании справедливости, и разрешиться такие споры могут лишь силовым путём. Недаром даже Робеспьер долго держался за идею конституционной монархии — предвидел, во что выльется республика. А теперь как на дрожжах поднимается влияние нового Бартрада: враждующие силы тянут его каждая к себе, заискивая перед ним. Раскол среди приверженцев Либератера стремительно растёт, они делятся на фракции, каждая из которых связана с той или иной частью народа (такое наблюдалось изначально, но теперь на глазах углубляется), а борьба между ними проявляется уже в массовых казнях и даже гражданской войне. Престиж Либератера обваливается — впервые равняющиеся на него люди так яростно и в таком количестве истребляют друг друга, да ещё и вовлекая в свои распри народ. Бартрад стоит уже по меньшей мере на одном уровне с Либератером, убивая его адептов с такой же лёгкостью, как и роялистов; никакой защищённости «сознательной части народа» от репрессий более нет и в помине. Именно Бартрад выступает арбитром в дискуссиях о светлом будущем, отправляя на гильотину одну группу спорящих за другой. Формально он ещё подчинён Либератеру, знаком чего является власть Робеспьера — а это ярый сторонник Либератера, хотя фактически превратился в представителя уицраора и попал в огромную зависимость от него.
    Но такое не могло продолжаться долго. Либератер явно завёл в тупик как уицраора, так и Экзопля, — и те решили сбыть с рук непутёвого поводыря. Термидорианский переворот, пославший на гильотину Робеспьера, означал, что власть Либератера низвергнута: Бартрад, с согласия Экзопля, начал править сам — и отныне ему самому придётся искать выход из положения. Войну с враждебными монархиями он ведёт весьма успешно, а вот разлад внутри страны побороть не получается.

    Печальная Белла пояснила Навне:
    — Этот разлад должен бы преодолеть сам Экзопль, но как? Он привык быть идеалом людей, над которыми стоит король — тот всех рассудит, а особо неуёмных укоротит на голову. Экзопль нисколько не готов служить образцом для людей, которые сами между собой разберутся, кому что по правде причитается. Самое большее, что он может, — сгладить противоречия, указывая на некого общего для всех французов врага, против которого надо сплотиться; то есть внешнего врага — причём очень сильного и опасного.
    — Но от вашей армии уже всю Европу в дрожь кидает, вы можете достичь прочного мира на своих условиях.
    — Можем — после чего во Франции все между собой передерутся. Значит, не надо мира, надо развивать наступление, поставив перед собой действительно трудную, требующую единства нации задачу.
    — Но Франция сейчас столь сильна, что такой задачей могут быть разве что грандиозные завоевания, перекройка всей Европы. А французы, по-моему, не слишком настроены на завоевания.
    — А легко ли непривычным к политике людям разобрать, где заканчивается оборона от желающих уничтожить революцию монархов и начинается агрессия? Война для защиты революции легко и незаметно переходит в войну грабительскую и захватническую. Что сейчас и видим.
    — И никак с этим не справиться?
    — Похоже, что никак…

    Да, у Беллы теремок даже в гораздо более плачевном состоянии, чем у Навны, — несущийся без руля и без ветрил Экзопль гораздо хуже, чем затёртый в угол Русомир.

    Вернувшись домой, Навна спросила у Яросвета, не слишком ли Белла пессимистична. Но демиург развеял последние иллюзии:
    — Если власть в руках самого народа, а готовности к мирному всенародному делу нет, то избежать хаоса можно лишь одним старым как мир способом: сплочение на простейшей основе, то есть вокруг одного вождя, и вокруг простейшей цели, то есть войны. Экзопль и Бартрад непременно подпадут под влияние Гагтунгра. А армия у французов сейчас отменная, с ней Бартрад разворошит всю Европу.
    Навна отчётливо увидела перед собой сон, посетивший её в двенадцатилетнем возрасте: Кощей с безголовыми обрами на щупальцах.
    — Бартрад со знаменем свободы, равенства и братства — как Кощей-Аваор?
    — Уже сильно на него смахивает, а дальше будет лишь хуже.
    — Этот Кощей и до Руси дотянется?
    — Дотянется — вопрос лишь в том, когда и в какой мере.

    Навна совсем помрачнела, рай окончательно рассеялся в реальности. До этой минуты раздутый Либератером пожар воспринимался несколько отстранённо. Навна так рада избавлению Руси от её вековых врагов, так за последнее время прониклась чувством безопасности, что упорно не желала верить в появление новой великой угрозы, на сей раз с запада. Вот видела: новый Бартрад всё страшнее — и не так уж далёк от России, но вывод из этого делать не желала — может, обойдётся. А теперь всё ясно. Яросвет добавил:
    — Тут две стороны дела: революционная Франция как ориентир — и она же как угроза. Французский костёр может осветить нам путь — но может и спалить нас. Но об устранении угрозы позаботимся мы, демиурги, а ты лучше подумай, как Русомиру брать с французского идеала пример, не повторяя его ошибок.
    — Подумаю… когда приду в себя после таких новостей. Появление угрозы, сам понимаешь, впечатляет сильнее, чем появление ориентира.

 

 

      НАПОЛЕОН

    Белла по-прежнему тщится донести стратегию Аполлона до Экзопля, но тот всё послушнее следует пробиваемой Бартрадом колеёй — и уицраор обретает ещё большую силу и самоуверенность. Ему осталось только выстроить властную вертикаль, водворив на её пик человека, которого будут слушаться все — даже недовольные. Но кого? Раз уж власть Божьей милостью французы отринули, то подчинятся лишь тому, за кем сила, которой противиться невозможно. Такая сила одна — армия. Бартрад сможет эффективно управлять не раньше, чем государство возглавит какой-либо популярный генерал.

    Уицраор поддержал генерала Бонапарта — и тот в 1799 году стал фактически диктатором, хотя пока скромно именовался первым консулом. Но уже ясно, к чему дело клонится. Директория, консулат и прочее — ни то ни сё; уж если народовластие фактически упразднили, то к чему этот республиканский камуфляж? Коли правит кто-то один — пусть правит как помазанник Божий и передаёт власть по наследству — то есть надо возрождать монархию. Только не дворянскую, а равно заботящуюся обо всём народе. Таков ход мыслей Экзопля — причём в данном случае это его собственные мысли, лишь совпадающие с планами Бартрада; оба они тем самым ещё более выходят из-под влияния Либератера.
    Причём нельзя вернуть трон Бурбонам — те непременно опять посадят дворянство на шею народу, чего Экзопль решительно не желает. Стало быть, остаётся учредить новую династию — наполеоновскую. Конечно, в смысле легитимности такой новодел Бурбонам не ровня, но тут ничего не попишешь; и всё-таки будет тоже монархия — императору Наполеону народ станет повиноваться гораздо охотнее, чем генералу Бонапарту.
    И Наполеон стал императором.

    Учреждение империи сняло многие проблемы, но корень зла вырван не был — даже и при коронованном генерале влияние армии оставалось чрезмерным, а это армия, приохотившаяся к завоеваниям, — и она вела Францию к катастрофе. Не армия служит Франции, а Франция служит армии. А если смотреть метафизически, то Гагтунгр ведёт Бартрада, Бартрад — Экзопля, Экзопль — французов. В конечном счёте создание господствующей над всей Европой (фактически — над всем миром, учитывая тогдашнюю значимость Европы) империи требовалось именно Гагтунгру. Но использовать французов он мог лишь благодаря тому, что Экзопль получил власть, разумно распорядиться которой неспособен.

    Справедливость требует отметить, что виноваты не только те, о ком сказано выше. Старые европейские уицраоры тоже не так уж адекватно себя ведут, равно как и связанные с ними элитарные идеалы (включая Верхомира). Их доля вины за охватившие почти всю Европу войны также велика — да и победить новоявленную империю они не могут большей частью из-за своей косности.

 

 

     ГРОЗА ДВЕНАДЦАТОГО ГОДА

    В 1812 году подстрекаемый Гагтунгром Бартрад напал на Россию.
    Вернее — Бартрад со своим верным помощником Экзоплем. Уточнение уместное, если учесть, что Жругр не может похвастаться такой же приязнью с Русомиром.
    Русомир, напомню, не особо доверяет Жругру, считая его как бы не вполне настоящим — слишком уж тот дружен с такими сомнительными личностями, как Верхомир и Жругретта. А Экзопль для русского идеала отчасти притягателен. Хоть Русомиру и не по душе склонность Экзопля лезть в чужие страны и слишком вольное отношение к религии, но — дворянской власти во Франции более нет; такое Русомира весьма впечатляет.

    И что это означает теперь?
    У французов вся армия равняется на Экзопля, тогда как в русской командиры — на Верхомира, а солдаты — на Русомира. И что будет, если сам Русомир возьмёт равнение на Экзопля? Будет некая смесь капитуляции с новой Пугачёвщиной.
    Правда, такой крайности Навна от Русомира не ждёт, поскольку лучше всех знает своего подопечного. По-настоящему опасно другое: хроническое недоверие Русомира к Верхомиру выливается в подозрительность солдат и всего народа к командованию армии.

    Надо учитывать, что успешное наступление Наполеона оказалось для русских чем-то сродни выходу бесов из преисподней. Очень уж мы к тому времени привыкли к защищённости от внешней угрозы. Ведь в последний раз враг угрожал сердцу России в незапамятные времена, почти два века назад; после того бывали лишь набеги крымцев, опустошавшие южную часть страны, да и с этой напастью уже давным-давно покончено; к моменту наполеоновского нашествия все привыкли считать, что никакие иноземцы в Россию вторгнуться не могут, а полезут — так тут им сразу и каюк. Но Наполеон мало того что вторгся — успешно продвигается прямо к столице. А мы беспрерывно отступаем — а точно ли невозможно дать отпор? может, тут кроется измена? При таком отчуждении между низами и верхами подобные мысли возникают очень легко.
    В самом деле, что за непонятность: ни при отцах наших, ни при дедах не случалось, чтобы враг приближался к Москве, а тут что творится? Странно всё это и подозрительно — и требует объяснения. А оно напрашивается: так дворяне же сами зачастую балакают по-французски лучше, чем по-русски, не говоря уж о множестве офицеров иноземного происхождения в русской армии; ясно, что они заодно с французом, вот и сдают страну без боя. Измена! Нужен новый Пугачёв!
    Собственно, подобные настроения в народе действительно проявлялись — но не могли вылиться во что-то крупное, поскольку не находили поддержки в самом народном идеале. Русомир признаёт, что Верхомир гораздо больше разбирается в войне и политике, так что пусть равняющиеся на него люди и решают, как вести войну. И в измену их не верит — потому что находится с Верхомиром в одном теремке.

    Но Москва всё ближе — и отступать становится некуда. Сдать без боя столицу было нельзя — потому же, почему при Батыевом нашествии нельзя было без войны признать власть монголов: не поймёт же никто, все сочтут предательством, сговором с врагом.
    Больше или меньше стало пищи для подозрений после Бородинской битвы — сказать сложно: с одной стороны, все убедились, сколь силён неприятель, а с другой — русская армия, не будучи разгромлена, сдала столицу, и теперь безбожный Наполеон там расселся, как царь. Но ободряемый Навной Русомир, зло бурча насчёт Верхомира и Жругра, в предательстве их всё-таки не винит — так что и солдаты командованию в целом доверяют, а не то этот манёвр с оставлением первопрестольной точно развалил бы армию и запалил новую Пугачёвщину.

    На самом же деле Русомир и Верхомир во время той войны заметно сблизились — они впервые занимались делом, которое обоим вполне понятно. Потому Отечественная война и стала всенародным делом.
    А Навна убедилась, как причудливо могут переплетаться Франция-угроза и Франция-ориентир. На Руси пробудилось то древнее, чисто военное всенародное дело, давно забытое. Конечно, это всего лишь короткая вспышка, но стало видно, сколь бледно на её фоне то постоянное всенародное дело, которое идёт со времён Петра, — то, в котором Верхомир ведёт Жругра, а тот тащит Русомира. И многие стали делать выводы. Франция-угроза спровоцировала явление, которое Навну интересовало в смысле движения к Франции-ориентиру.

 

 

     НАРОДЫ И ГРАНИЦЫ

    Наконец Наполеон пал, со своим Бартрадом вместе, Франция оккупирована иностранными армиями. Такого позора не бывало за все века королевской власти. Хорошо покуролесил родившийся в революционном костре уицраор. Его отец перевернулся в своём гробу в Уппуме и возопил:
    — Что это?!
    — Этот костёр, — откликнулась Жанна, — для меня страшнее руанского.

    Так был притушен французский костёр, но с тех пор уже беспрерывно горел, то разрастаясь, то ослабевая, приобретая различные формы, другой, не столь буйный, зато постоянный — костёр всеевропейский, а вернее сказать — западный. Западная цивилизация быстро и непредсказуемо развивалась, всё более становясь для России ориентиром — и угрозой тоже, в разных смыслах.
    На планы Навны всё это влияло очень сильно. Хотя сам по себе замысел превращения Русомира во всенародный идеал не был связан с событиями на западе, но условия для его выполнения сильно изменились: в чём-то стали куда лучше, в чём-то — наоборот. Западный костёр неплохо освещал Русомиру путь — но и угрожал сжечь всю Русь.

    А уицраоры воспринимают такой костёр исключительно как угрозу (за изъятием случаев, когда кто-то из них сочтёт уместным поджарить тем огоньком кого-то из собратьев; но обычно они опасаются так шалить — можно ненароком опалить и себя). И Венский конгресс (метафизически представлявший собой всеевропейский сход уицраоров для переустройства раскуроченного покойным Бартрадом мира) в первую очередь был призван притушить (в идеале — вовсе потушить) то пламя.

    Навне конгресс лишний раз наглядно показал, что её контроль над Жругром имеет предел. Крайне болезненный для неё польский вопрос уицраор решил совершенно наперекор русским богам.

    Как уже упоминалось, Австрия и Пруссия при разделах Речи Посполитой заграбастали коренные польские земли и запад Украины. По итогам наполеоновских войн у России появилась возможность мирным путём прибрать к рукам ещё немалый ломоть бывшей территории Речи Посполитой. Но какой именно?
    Для Яросвета и Навны ответ очевиден: надо забрать у Австрии её украинские владения. Таким образом, Украина, Белоруссия и Литва окажутся полностью в составе России, а коренную Польшу пусть Австрия с Пруссией поделят заново. Иначе говоря, земли, на которых потом должно возродиться (а оно возродится — на этот счёт у демиургов и собориц сомнений нет) польское государство, отделялись границей Российской империи от земель, где поляки в явном меньшинстве и где потом образуются Украина, Белоруссия и Литва. Словом, реальные границы государств станут заметно более похожи на те, что провели на своих картах Аполлон с Яросветом.

    Но тыкать демиургическими картами в нос Жругру оказалось бесполезно. Уицраор мыслит другими категориями и не понимает, с какой стати вопрос о границе должен решаться исходя из того, на каком языке где-то там говорят крестьяне. Однако Жругр вроде приручён Навной, должен её слушаться? Верно, вот только она держит его в узде с помощью людей, ориентирующихся на Верхомира, а значит — мыслящих по-дворянски. Равняйся они на Русомира — тогда другое дело. Ему ведь понятно, что Россия там, где русское население, — и к другим народам он подходит с такой меркой. И та западная граница империи, которую сейчас пытаются установить Яросвет с Навной, Русомиру видима: по эту сторону от неё поляков мало, по ту — почти сплошь поляки; естественно, тут сам Бог велел провести государственную границу. Но во власти люди, равняющиеся гораздо более не на Русомира, а на Верхомира. Конечно, они вообще-то признают, что поскольку на Украине люди в основном православные и как бы даже русские, то это аргумент в пользу присоединения к России именно последней ещё ей не принадлежащей часть Украины; но аргумент не решающий, он просто принимается к сведению наряду с другими — экономическими, военными и прочими. Вот и получается, что Верхомир тут для Навны худой помощник, раз уж сам в понимании сути вопроса недалеко ушёл от Жругра.
    В итоге Жругр — отчасти из собственных соображений, отчасти под влиянием Тевтора и Фюринга — распорядился по-своему: запад Украины оставил в составе Австрии, а к России прирезал изрядный кусок исконной Польши (с самой Варшавой). Искусственно выпяченная в результате такого приращения западная граница империи — своего рода знак того, как беспардонно Жругр извратил стратегию Яросвета в польском вопросе. Вместо того, чтобы заложить основу для его будущего разрешения, уицраор завязал узел ещё туже. И с этого момента Жругр участвовал в удержании Ванды под засовом как минимум наравне с двумя своими сообщниками, а скорее, стал даже самым главным из её тюремщиков. А Навна чувствует себя виноватой перед Вандой ещё больше прежнего — это же её конь так дурит.

    Вот ведь как приручённый уицраор может выкобениваться. И всё потому, что приручён он с помощью дворянского идеала, который сам привержен в огромной мере уицраорским понятиям — насчёт как границ, так и многого другого. Словом, эта неудача лишний раз напомнила Навне, что пора преодолевать зависимость от Верхомира, превращать Русомира во всенародный идеал — помощника соборицы в управлении уицраором.

 

 

     СВЕТЛОМИР

    В теремке Навны гроза двенадцатого года произвела сильнейшее потрясение. Русомир ощутил свою силу — и всё настойчивее стремится вернуться на своё законное место посреди теремка, но как вернуться — не видит. Зато Навна видит — и ужасается: Русомиру предстоит преодолеть бездонную пропасть между сознанием простого русского человека и русской государственностью.
    Государственная машина, обеспечивающая мир и порядок на пространстве от Балтики до Тихого океана, чудовищно сложна — и обычный русский человек за последние века привык к тому, что пытаться вникать в её устройство, влиять на неё — дело даже не зряшное, а вредное и крайне опасное — только хуже сделаешь, поскольку действовать можешь лишь наобум. А значит, лучше слушаться Жругра, не пытаясь что-то ему указывать. Но от бесконтрольности уицраор наглеет, жиреет и разлагается.

    Яросвет давно решил, что выход — в отделении от Русомира нового идеала, русского Либератера, а таковой уже просматривается. Навна назвала его Светломиром. Его миссия — объединять вокруг себя тех, кто готов уже сейчас, ничего не боясь, пытаться переделать государство. Цели они не достигнут — это Яросвету с Навной очевидно, но зато будут выполнять то, ради чего Светломир и нужен: во-первых, держать власть в напряжении, подстёгивать к реформам угрозой революции, а во-вторых, своим примером показывать народу, как надо действовать и как не надо. На его успехах и ошибках будет учиться Русомир — вот в чём смысл.
    Таким образом, у Светломира изначально и навеки то, чего не бывало ни у Русомира, ни у Дружемира, ни у Верхомира, а было лишь у Святогора, — огромный диссонанс между его целью и действительными результатами деятельности. Святогор тоже, пытаясь построить общеславянскую державу без помощи уицраора и без руководства со стороны демиурга и соборицы, на самом деле неосознанно прокладывал путь Русомиру, который потом сделал то, что возможно: следуя указаниям Яросвета и Навны, объединил половину славян с помощью уицраора. И Светломир, стремясь осуществить свои фантазии, пробьёт путь Русомиру, который достигнет цели несколько иной — реалистичной, намеченной Яросветом. Что всё это означает на деле, Навна уже довольно ясно представляет — глядя на столь ярко проявившего себя Либератера, ей нетрудно в общих чертах вообразить его русского двойника.
    Светломир по самой своей сути связан с Яросветом (и с демиургами вообще, особенно с Аполлоном). Ведь последователь Светломира — человек, имеющий собственное мнение о том, какой должна стать Россия, и стремящийся её такой сделать. Тем он подобен самому демиургу. Но это же чудовищное бремя: даже гению не дано в земной жизни обладать такой мудростью и таким кругозором, какие присущи демиургу, — а за Светломиром идут отнюдь не одни гении. Чтобы вокруг него сложилось дееспособное сообщество, требуется радикальное упрощение задачи, подгонка её под человеческие возможности. Что достигается разными способами, но главный связан с отношением к прошлому — вот где Светломир с демиургом нимало не схож. Демиург выращивает будущее из прошлого, по возможности не ломая того, что уже есть. Но если Светломир станет требовать подобного мастерства от желающих идти за ним, то останется почти без последователей, а значит, не сможет выполнять свою роль. Поэтому он внушает своим адептам нечто попроще: главное — представлять желаемое будущее и твёрдо идти к нему; ну а хорошо знать прошлое, уметь опереться на него — второстепенно. Так считает сам Светломир и наиболее вдумчивые его сторонники, а у более ограниченных и нетерпеливых идея второстепенности прошлого запросто вырождается в полное его отрицание и очернение, и вот такое тёмное прошлое нередко противопоставляется светлому будущему, как абсолютное зло — абсолютному добру. Такие люди не могут иначе: чтобы устремиться в будущее, им непременно надо убедить себя, что в прошлом нет решительно ничего, за что следовало бы держаться. Сколь-нибудь многочисленными приверженцами Светломир способен обзавестись только ценой подобной вульгаризации своей идеи.

    Светломир мечтателен, как сама Навна. Может даже показаться, что он способен и её перемечтать. Но тут сложно сравнивать: они же мечтают совершенно по-разному. Навна прозревает будущее не просто желаемое, но и достаточно вероятное, а Светломир видит мираж; потому Навна действительно ведёт за собой народ, тогда как результаты деятельности Светломира оказываются неприятным сюрпризом для него самого. Вот в чём главнейшая разница, а не в том, чьи видения прекраснее. А отчего разница?
    Соборная Душа мечтает вместе с народом. И с каждым отдельным человеком, и с Русомиром, и с его ипостасями, и с Дингрой, и со Жругром — никого из виду не упускает, ко всем внимательна, всех старается вести к счастью, никого не бросить — и потому её мысли о будущем прямо вытекают из существующей реальности; мечта Навны — просветлённая реальность, а не замена той чем-то вовсе новым. И, разумеется, Навна прислушивается к советам Яросвета. Так что Навне есть от чего оттолкнуться, чтобы взлететь высоко в будущее, увидеть его как преображённую современность, которая растёт из прошлого. Русской богине яснее ясного, что до светлого будущего дойдём не иначе, как опираясь на прошлое. Да, при желании можно и без опоры на прошлое пойти в ту сторону, даже вприпрыжку побежать с песнями — но дойти нельзя: в первую же яму провалишься. Вот что очевидно Навне — и наглухо скрыто от Светломира: он попросту утратит смысл жизни, осознав такую зависимость грядущего от прошлого. Ему невдомёк, что оторваться от прошлого — одно, а углубиться в будущее — совсем иное. Самому Светломиру ещё предстоит познакомиться с этой проблемой поближе, но его учитель Либератер уже набил из-за неё немало шишек. Когда он заменял христианство культом Верховного Существа, а традиционный календарь революционным, то это именно разрыв с прошлым, отнюдь не тождественный прорыву в чудесное завтра: упомянутые новшества вскоре исчезли, не нужны они будущему.
    Самое же главное разногласие между Навной и Светломиром связано с восприятием всенародного дела. Да, оно сейчас корявое, насилием склёпанное, но без него держава рухнет. Надо его преображать — постепенно и осторожно, чтобы не обвалилось, погребя Россию под своими обломками. Навне это очевидно, Светломиру — нет; ему не понять, что прямо сейчас покончить с самодержавием — значит поставить крест не только на прошлом, но и на будущем.

    Светломир хочет заменить собой Русомира, постепенно перетянув к себе весь народ, и верит, что такое достижимо. Навна видит в будущем всенародного Русомира, Светломир — себя. Но он, если приглядеться, столь же неискоренимо элитарен, как и дворянский идеал, только элитарность — иного рода. Вокруг миража может объединиться лишь наиболее революционно настроенное меньшинство. А большинство, если даже ненадолго увлечётся тем же, вскоре почувствует на себе, к чему ведёт равнение на мираж, и отшатнётся обратно к Русомиру, подобно тому как при виде якобинского террора и прочих ужасов революции французы отшатнулись от Либератера назад к Экзоплю.
    Но Экзопль, многому научившись у Либератера (а также уяснив, в чём с него брать пример не следует), стал заметно менее простонароден, в государственных делах начал разбираться куда лучше — и теперь уицраор поневоле считается с ним намного больше прежнего. Вот в чём истинный смысл французской революции: в существенном сдвиге народного идеала от простонародности к всенародности. Да, сам Либератер не того чаял, но Аполлону и Белле он именно для этого нужен, и  дальше они намерены его для того же использовать. Так будет и со Светломиром. Пытаясь сплотить весь народ вокруг себя, он своим примером (положительным и отрицательным) будет способствовать превращению Русомира из простонародного идеала во всенародный. И по достижении этой цели Светломир станет лишним. Ведь необходимость в нём обусловлена именно простонародностью Русомира, иначе говоря, тем, что в народе считается нормой жить своими частными заботами и не лезть в политику даже во имя блага всего народа; вот из-за чего людям, радеющим за весь народ, требуется какой-то собственный идеал. Как только будет признано, что надо всем народом держать власть под контролем и что всякий уважающий себя человек должен в этом участвовать, Светломир окажется не у дел — и растворится обратно в Русомире.
    Естественно, Яросвет с Навной очень озабочены тем, чтобы в России всё это происходило более гладко, чем во Франции, — во всяком случае, без гражданской войны и тем паче иностранной оккупации.
   
    Но где взять людей, в которых Светломир для начала воплотится, покажет себя в земном мире? Судя по всему, тут более всего можно рассчитывать на лучшую часть тех, кто сейчас равняется на Верхомира.
    Верхомир повторял судьбу Дружемира, вторая Жругретта — судьбу первой. Сходство с двенадцатым веком очевидно — для тех, кто помнит, разумеется, а уж Навна точно помнит. Чем благополучнее становилась жизнь дворянства, тем явственнее обозначался его раскол. Снова трещина горизонтальная — в нравственном смысле. Нижняя, тёмная часть дворянства, относительно глухая к голосу Навны и тем более Яросвета, желала просто наслаждаться своими привилегиями (и расширять их насколько возможно), забыв о том, что вообще-то они даны как плата за тяжкую службу государству и лишь ею оправданы. Тут стремление Жругретты к полному разрыву с Дингрой, к польскому варианту. Верхняя, ближайшая к Соборной Душе часть дворян желала использовать обретённую свободу для служения России уже не по приказу, а по своей воле. Для чего необходимо государственное мышление. У дворян оно давно имелось, но доселе обычно было, так сказать, служебным — всякий должен мыслить государственно в той мере, в какой требовала занимаемая им должность, а значит, как правило, в узких рамках. Выход за них выглядел подозрительно, и решались на такое немногие. А думать обо всей России положено государю и тем, кому он велит. Таково государственное мышление, упорядоченное и управляемое Жругром, — причём Навна тогда против такой его трактовки особо не возражала. А ныне, особенно благодаря вольности дворянства, весьма обычным делом становилось уже свободное государственное мышление, направляемое не волей Жругра, а мечтами Яросвета, Навны и Светломира.
    Лучшие из дворян постепенно поднимаются выше своего идеала, пробивают установленный им потолок — и обращают взоры вверх. Прямо к стратегии Яросвета приобщиться способны немногие, Навна — намного понятнее, но больше всего сторонников собирает всё-таки Светломир. Все трое подсказывают, что петровское разделение народа отживает своё, пора воссоединять народ и передавать всю власть ему, — но путь к тому, предлагаемый Светломиром, выглядит наиболее простым и заманчивым. 

    Первоначально Светломир проявил себя в тайных обществах — таких как Союз спасения или Союз благоденствия. А 14 декабря 1825 года впервые открыто выступил против Жругра. Сама хаотичность действий декабристов отражает характер их идеала. В сущности, они сделали, что могли: устроили демонстрацию протеста против самодержавия, принеся в жертву себя и других. Жругр легко их задавил, тем предотвратив бессмысленные потрясения похлеще Пугачёвщины.
    Ленин потом про них скажет, что они страшно далеки от народа. Но Пугачёв, наоборот, страшно близок к простому народу, опутан его мечтами и иллюзиями — и всё равно обречён. Не в том тут дело, кто близок к народу, а кто далёк, — дело в том, что никакой разумной альтернативы самодержавию просто не было.
    Порядок, обеспечиваемый самодержавием, служил основой и для развития свободного государственного мышления. Без самодержавия не было бы и золотого века русской литературы. Ведь поэты и писатели (состоявшиеся и потенциальные), будучи людьми большей частью общественно активными, кинулись бы в политику и, не успев ещё ничего сочинить, утонули бы в ней, не будь такая возможность намертво перекрыта Жругром. Некоторые, впрочем, действительно утонули, но не все ведь.
    И Пушкин чуть не утонул. Он в день восстания декабристов из-за дурных примет остался в Михайловском и только потому не очутился на Сенатской площади. А к чему он там? Его дело другое: думать. И прежде всего — над тем, как преодолеть раздвоение русского народа.
    Самую суть этого раздвоения (а значит, и способы его преодоления) лучше всего искать там, где оно проявилось с наибольшей, чудовищной силой, — в Пугачёвщине.   

 

 

     ЧУДО В БЕЛОГОРСКОЙ КРЕПОСТИ

    Пушкин много лет изучал историю Пугачёвского восстания, задумывая книгу, главный герой которой — дворянин, увидевший в этом движении некую правду и потому участвующий в нём сознательно. Но такой никак не получался и в итоге расщепился на несколько персонажей. Один — Швабрин — действительно служит самозванцу, но из сугубо личных побуждений; точно так же он мог перейти на сторону, скажем, поляков или турок, никакой идейной смычки с пугачёвцами у него нет. Второй — Гринёв — волей судьбы связан с Пугачёвым взаимными личными симпатиями, но государём его никоим образом не признаёт. Оба бесконечно далеки от духа Пугачёвщины. Получается, замышлявшийся идейный дворянин-пугачёвец в ходе работы над повестью улетучился? Нет, всего лишь приобрёл такой вид, что его так просто не разглядишь. Но попробуем.

    — Я ехал в Белогорскую крепость избавить сироту, которую там обижают.
    Глаза у Пугачева засверкали. «Кто из моих людей смеет обижать сироту? — закричал он. — Будь он семи пядень во лбу, а от суда моего не уйдет. Говори: кто виноватый?»
    — Швабрин виноватый, — отвечал я. — Он держит в неволе ту девушку, которую ты видел, больную, у попадьи, и насильно хочет на ней жениться.
    — Я проучу Швабрина, — сказал грозно Пугачев. — Он узнает, каково у меня своевольничать и обижать народ. Я его повешу.

    Вешать Швабрина самозванец передумал, но оставил его у разбитого корыта, а Гринёв беспрепятственно увёз капитанскую дочку из пугачёвского царства, даже не скрывая намерения вернуться в ряды его врагов. А читатель остался перед загадкой: что это было, зачем Пугачёв покарал своего верного слугу в угоду человеку из вражеского стана?

    При самом поверхностном взгляде дело выглядит так. Гринёв надеялся самостоятельно освободить Машу, но угодил в плен и потому вынужден действовать уже иначе, через Пугачёва. Тот, услышав, что кто-то в его царстве смеет обижать сироту, приходит в ярость и решает восстановить справедливость.
    Но эта версия не выдерживает никакой критики.
    Попробуем представить, как Гринёв (не переодевшийся даже, в офицерской форме) смог бы незамеченным добраться до Белогорской крепости (40 вёрст, зимой, постоянно рискуя нарваться на мятежников), проникнуть в неё, освободить Машу и вывезти её из пугачёвского царства. Невыполнимо. На деле единственный шанс для Гринёва состоял именно в том, чтобы использовать знакомство с самозванцем, попросить его о помощи. Что он и сделал — сознательно, хотя в окончательном варианте повести это затушёвано.
    И с Пугачёвым не так просто. Всякого рода доносы поступали к «государю Петру Фёдоровичу» во множестве, поскольку безобразий в его царстве хватало, — и он воспринял бы историю с сиротой как рутинное дело, сообщи о ней кто-либо другой. Но сообщил Гринёв. Именно поэтому Пугачёв принял дело так близко к сердцу. Он, несомненно, сразу смекнул, что его старый знакомец мог решиться на столь отчаянную затею только ради самого близкого человека. «Государь» увидел, что теперь судьба Гринёва в его руках даже в гораздо большей степени, чем после взятия Белогорской крепости. И счёл себя обязанным помочь. Но почему? Очевидно же, что заячий тулупчик — лишь зацепка для поиска ответа.

    По сути, Гринёв приходит к Пугачёву и говорит: я против тебя воевал и дальше воевать буду, но ты спаси мою невесту, отобрав её у Швабрина, который тебе верно служит на ответственной должности. Такая просьба, на первый взгляд, выглядит как запредельная наглость. Ну ладно, Гринёв на неё решился от отчаяния: ему и Маше терять уже нечего. Но вот почему Пугачёв пошёл  навстречу? Вроде за заячий тулупчик он давно уже расплатился по-царски, подарив Гринёву жизнь при взятии крепости. И всё ещё числит себя должником?
    Дальше — больше. Уже в Белогорской крепости самозванец узнаёт, что Гринёв, ко всему прочему, ещё и водит его за нос:

    Чего я опасался, то и случилось. Швабрин, услыша предложение Пугачева, вышел из себя. «Государь! — закричал он в исступлении. — Я виноват, я вам солгал; но и Гринев вас обманывает. Эта девушка не племянница здешнего попа: она дочь Ивана Миронова, который казнен при взятии здешней крепости».
    Пугачев устремил на меня огненные свои глаза. «Это что еще?» — спросил он меня с недоумением.
    — Швабрин сказал тебе правду, — отвечал я с твердостию.
    — Ты мне этого не сказал, — заметил Пугачев, у коего лицо омрачилось.
    — Сам ты рассуди, — отвечал я ему, — можно ли было при твоих людях объявить, что дочь Миронова жива. Да они бы ее загрызли. Ничто ее бы не спасло!

    Объяснение крайне слабое. У Пугачёва сейчас возникло сразу два вопроса к старому приятелю. Первый: почему ты меня обманул? Ответ Гринёва неубедителен: ведь он мог сказать Пугачёву о Машиных родителях без свидетелей, по пути в крепость, но и тогда смолчал. Но это ладно, куда страшнее второй вопрос: ну и в чём ты теперь можешь обвинять Швабрина перед его государём? Тут ответить вовсе нечего. Дочь казнённого «государева ослушника» — вне закона в пугачёвском царстве. Захватив её в добычу, Швабрин всего лишь сделал то, что открыто и безнаказанно творили многие пугачёвцы. Да и кто их накажет, если сам «государь» делал то же самое, подал пример? Выходит, никого из настоящих подданных «Петра Фёдоровича», имеющих право на его защиту, Швабрин не обидел, никаких законов его царства не нарушил. А значит, Гринёв пытается с помощью клеветы погубить верного государева слугу. Казалось бы, теперь его благородие пропал окончательно. Неужели и на сей раз его выручит магический заячий тулупчик? Конечно. Пугачёв без раздумий принимает гринёвское объяснение как якобы исчерпывающее, отмахивается им от выяснившихся неудобных фактов. Ясно, что он решил облагодетельствовать Гринёва, не считаясь буквально ни с чем.
    Но ради чего? Что любопытно, Пугачёв даже не пытается использовать сложившуюся ситуацию для того, чтобы привлечь-таки Гринёва к себе на службу. Вот в прошлый раз, после взятия крепости, пытался, а сейчас нет — хотя уж теперь-то случай вроде идеальный. Однако самозванцу не до таких мелочей. У него гораздо более важные соображения — но какие?

    Для Навны тут загадки нет. Удивительный поступок Пугачёва прямо вытекал из логики связанного с ним жругрита, очутившегося в безвыходной ситуации.
    «Улица моя тесна; воли мне мало», — с глазу на глаз признаётся Пугачёв Гринёву. Да она не только тесна, но и явно упирается в тупик, и свернуть некуда, и обратный путь завален трупами. И мечется жругрит вместе с Пугачёвым в том же тупике, отчаянно ищет, за что зацепиться. Привлечь бы на свою сторону лучшую часть дворян — тех, которые  ощущают свою связь с остальным русским народом. Ведь не они же спровоцировали восстание, и оно, по мнению жругрита, вовсе не против них направлено. Гринёв — именно из таких. Чем в корне отличён от Швабрина.

    На другой день по утру я только что стал одеваться, как дверь отворилась и ко мне вошел молодой офицер невысокого роста, с лицом смуглым и отменно некрасивым, но чрезвычайно живым. «Извините меня» — сказал он мне по-французски — «что я без церемонии прихожу с вами познакомиться. Вчера узнал я о вашем приезде; желание увидеть наконец человеческое лицо так овладело мною, что я не вытерпел. Вы это поймете, когда проживете здесь еще несколько времени».

    По разумению Швабрина, Гринёв должен понять, что в Белогорской крепости, кроме них двоих, нет людей — ведь прочие по-французски не говорят и вообще не получили того воспитания, без которого, по мнению Швабрина, нельзя обрести человеческое лицо. Гринёв, однако, «прожив здесь ещё несколько времени», убедился в противоположном: и тут люди. Потому что для него везде люди. Для Швабрина граница европейски образованного общества есть граница человечества, для Гринёва — нет. Швабрин в числе тех, кто усугубляет раскол русского народа на два квазинарода, с перспективой появления двух вовсе чужих друг другу народов, а Гринёв — в числе тех, кто этот раскол преодолевает.
    Сами они, конечно, таким масштабом не мыслят, просто живут каждый согласно своей натуре и воспитанию, зато Навне очевидна метафизическая подоплёка дела. Швабрины тянут Жругретту от Дингры, пытаясь сделать отдельной кароссой, гринёвы толкают Жругретту обратно к Дингре. Швабрины превращают Верхомира из русского дворянского идеала в просто дворянский, к Русомиру никакого отношения не имеющий, гринёвы не дают Верхомиру забыть, что он — всего лишь ипостась Русомира. Будь все дворяне швабриными — довели бы Дингру и Русомира вовсе до белого каления, и те могли в самом деле убить Жругра, Жругретту и Верхомира, ввергнув Россию в чудовищную смуту. Будь все дворяне гринёвыми — Пугачёвщине не бывать бы вовсе, за отсутствием достаточного для неё запаса ненависти низов к верхам.

    И вот жругрит задумчиво разглядывает Гринёва, вторично попавшего в его когти. Вернее, на сей раз даже не попавшего, а пришедшего просить о помощи, за которую готов заплатить чем угодно — но только не тем, что жругриту нужно, то есть службой. Что с ним делать? Повесить? Ну, одним врагом меньше, невелик выигрыш; нет, это не государственный подход к делу, не уицраорский. Исключительность ситуации наводит на мысль попробовать-таки найти с Гринёвым общий язык, попытаться его переубедить, превратить в идейного сторонника «Петра Фёдоровича». Но как? Показать ему своё царство таким, каким оно должно быть. На таком примере, который точно произведёт на Гринёва неизгладимое впечатление.

    Что Пугачёв и сделал. Он рассудил Гринёва со Швабриным отнюдь не так, как это вообще принято в его царстве. И в царстве Екатерины, кстати, так тоже не принято. Можно представить, что некий пугачёвец явился к императрице, с её помощью вызволил свою невесту от какого-то вельможи и вернулся к самозванцу?
    Для сравнения вспомним, что в концовке повести уже Маша спасает Гринёва, причём, на первый взгляд, примерно таким же способом, каким он сам её выручил. Но там всё ясно. Задача Маши сводится к тому, чтобы добраться до императрицы и суметь объяснить ей истинный смысл путешествия Гринёва во владения Пугачёва. А дальнейшие действия Екатерины понятны. Итак, за Гринёва просит дочь казнённого пугачёвцами офицера — то есть свой человек, надо внимательно её выслушать и по возможности помочь. И Гринёв, после прояснения единственного компрометирующего его эпизода, тоже предстаёт честно исполнявшим свой долг офицером. Так что оба для царицы свои, и она им помогает как своим. Никакой загадки. Так поступает Екатерина, так обычно поступает и Пугачёв, именно потому вокруг них множество желающих быть для них своими.

    Но в Белогорской крепости самозванец сделал исключение из правила, начисто отмёл деление на своих и чужих. Пренебрёг тем, что Швабрин — свой, Маша — дочь государева врага, а Гринёв — и сам враг. Всё это отбрасывается как несущественное, и остаётся только суть дела в чистом виде: Швабрин, злоупотребляя служебным положением, принуждает девушку выйти за него. И тогда решение очевидно: Машу освободить, Швабрина наказать. Тут «Пётр Фёдорович» предстаёт в роли идеального государя. Вот смотри, ваше благородие, разве у Екатерины такое возможно? А у меня — да. Потому что тут царство правды. А теперь забирай свою невесту и езжай куда хочешь, никакого признания меня государем я от тебя не требую, тем более — никакой службы, ни к чему тебя не принуждаю… разве что после этого сам поймёшь, чьё царство — истинное, сам искренне признаешь меня истинным государём.
    Да, самозванец вполне мог надеяться на то, что потрясённый его благодеянием Гринёв узрит в нём настоящего царя. Если не тут же, так позже, когда покинет пугачёвское царство и тем самым окончательно убедится, что «государь» действительно спас его невесту, ничего взамен не требуя. Пугачёв же знал, что Гринёв — человек хороший и к простому народу относящийся без высокомерия, а потому авось теперь перейдёт на сторону «крестьянского царя», а за ним, глядишь, и другие подобные дворяне. Едва ли Пугачёв знал дворянскую психологию столь глубоко, чтобы понимать полнейшую тщетность таких упований.

    Вот он, третий персонаж, о котором упоминалось в начале главы, — дворянин, идейно связанный с Пугачёвщиной. Это тот же Гринёв, но не такой, каков он на деле, а такой, каким Пугачёв хотел его сделать, ненадолго войдя ради этого в роль идеального государя.
    Этот третий персонаж так и остался миражом, потому что идеальное царство «Петра Фёдоровича» — тоже мираж. Оно на миг стало для Гринёва реальностью благодаря чудесному стечению обстоятельств, завязанных вокруг заячьего тулупа. Когда-то, ещё в том царстве, где властвуют дворяне, проезжий офицер отблагодарил выручившего его бродягу тулупчиком — хотя делать это был вовсе не обязан, на что столь эмоционально указывал Савельич. И потому именно этому офицеру «государь Пётр Фёдорович» показал своё царство таким, каким оно должно быть. Тулупчик послужил пропуском, провёл Гринёва сквозь реальное пугачёвское царство — мимо виселицы — в идеальное.

    На заячьем тулупчике, как на ковре-самолёте, главные герои повести влетели прямо в рай, в то самое жившее в мечтах народа идеальное царство правды. И события далее развивались поистине по райской логике: каждый получил своё по справедливости, без всякого учёта того, близок он к власти или нет.

    Эта вспышка райского света озарила путь, который впотьмах нащупывала Навна. «Капитанская дочка» — книга о глубочайшем расколе русского народа и ещё более глубоком его единстве. Пропасть между дворянами и простым народом чудовищна — но преодолима для тех, кто знает, что уничтожить её совершенно необходимо.

 

 

      НАРОД И ПРОСТОНАРОД

    Дочитав «Капитанскую дочку», один вдумчивый читатель сказал себе:
    — Не докатились бы до Пугачёвщины, будь среди начальства поменьше мерзавцев. Надо их искоренять, не доводя дело до таких потрясений.
    И чуть не до утра размышлял, как именно таких мерзавцев искоренить, — но материя столь неподъёмная, что только уснуть не даёт, а всё равно ничего дельного не придумаешь. Когда всё-таки провалился в сон — увидел Навну. Она подсказала:
    — Мерзавцы среди начальства переведутся, лишь когда их и в народе не будет. Сам народ должен стать лучше, для чего надо исправлять его идеал — вот достойное дело для таких людей, как ты.

    И показала ему Русомира. Спящий его узнал — когда-то стремился именно к такому идеалу и даже весьма к нему приблизился. Но теперь оценивает его критически:
    — Он учит каждого хорошо вести себя в частной жизни, а в делах государства и общества участвовать разве что по приказу. Это же неправильно.
     — Русомир и сам знает, что неправильно.
    Спящий задумчиво озирает Русомира, пытаясь разрешить противоречие между его словами и истинными чувствами. Навна разъясняет:
    — Русомир — идеал всенародный по сути своей, но сейчас в силу обстоятельств оказавшийся простонародным — от чего очень страдает. Он запрещает тебе вылезать за рамки частной жизни потому, что вне её не ориентируется, а значит, не может указать тебе, как там действовать с пользой. Боится, что ты или наломаешь дров, или шею себе свернёшь, а скорее — то и другое сразу. Он отказывается быть твоим поводырём в том тёмном для него мире — вдумайся, что это значит. Сам отказывается — за неумением, но будет рад, если ты сможешь там действовать без оглядки на него.
    — Но если он наш идеал, то как может радоваться, когда с ним перестают считаться?
    — А сравни его вон с тем истуканом — поймёшь.

    Спящий подошёл к истукану, осмотрел с разных сторон, послушал его речи и озадачился:
    — Издалека глянуть — будто второй Русомир, а вблизи — воистину идол, глазищи бессмысленные и самодовольные. И вроде бы они с Русомиром одинаково убеждают сосредоточиться на частной жизни. Но Русомир обосновывает это тем, что вне её — тьма, заблудишься и сгинешь, поэтому там обычному человеку делать нечего — но только поэтому. А идол вещает, что частная жизнь — всё, а кроме неё нет ничего, заслуживающего внимания человека.
    — Это идол Лжерусомир — Лжер. Русомир простонароден лишь потому, что чувствует свою неготовность стать всенародным идеалом. Лжер — абсолютно простонароден и абсолютно самодоволен. Он в принципе не признаёт иной жизни, кроме частной. Вокруг Русомира — русский народ, вокруг Лжера — простонарод, толпа одиночек. Они вовсе не желают ничего знать за пределами частной жизни каждого из них — а потому они все чужие друг для друга. Лжер учит народ сваливать всю заботу о стране на начальство, а начальство он же учит думать только о себе. Те, что вокруг Русомира, — свои друг для друга, они рады бы друг другу всегда помогать, хотя часто этого не делают, поскольку не могут. А эти даже и не хотят. Разница, если вдуматься, огромная. Русомиру нужны люди, которые лучше него, Лжеру —  нет. Ты для Русомира — подозрительный (мало ли куда тебя занесёт), но вообще-то свой. А для Лжера — абсолютно чужой, шибко умный.

    Спящий, осмысляя это, смотрит, как многие — кто бегом, кто ползком, кто приплясывая, кто уныло — по грязной истоптанной дороге направляются от Лжера в чёрную пасть пещеры хаоссы. Навна пояснила:
    — Если человек замкнут в частной жизни, без всяких возвышенных устремлений, то немудрено, если начнёт гнить. Вот ты что стал бы делать, каким-то образом оказавшись поклонником Лжера?
    — Это страшно представить… пожалуй, запью и во всякое прочее непотребство ударюсь — энергию же надо как-то тратить.
    — То есть скатишься из просто бессмысленной жизни в жизнь вредную для общества. От Лжера сползёшь в пещеру хаоссы. Многие так и делают.
    Спящий прошёл в пещеру. Ну и рожи там… гнусь, и шваль, и кто попало, вплоть до конченых лиходеев. Вернулся к Лжеру, окинул взглядом ещё раз и заключил:
    — Теперь я вижу, что Русомир неизмеримо лучше его. Лучше уже тем, что сознаёт своё несовершенство.
    — Верно. Лжер — сам себе идеал. Идеал Русомира — Земомир, вот он, это всенародный идеал. Русомир хочет стать таким. Но это путь вверх, очень трудный, и на нём много преград. Хочешь помочь — присоединяйся к людям, расчищающим этот путь для Русомира, помогающим ему двигаться быстрее. Так Русомир будет расти — и вон тот мост рухнет.

    Спящий видит между Русомиром и Лжером широкий мост, причём со стороны Русомира он заметно выше, так что люди по нему не столько идут, сколько катятся к Лжеру. Навна пояснила:
    — Русомир — в нравственном смысле — выше Лжера, потому мост и перекошен. Правда, пока стоит прочно. Но Русомир будет расти, восходить всё выше, и тогда его край Лжерского моста поднимется настолько, что мост вздыбится, переломится и рухнет. И прекратят люди скатываться к Лжеру и хаоссе.
    — Получается, Лжер притягателен, пока способен прикидываться Русомиром?
    — Да. Для Лжера утратить сходство с Русомиром — смерть. Пока они оба похожи своей простонародностью, скатывание от Русомира к Лжеру происходит зачастую исподволь, оно не так уж очевидно и не вызывает у людей резкого отвращения. Ну просто человек не вылазил за рамки частной жизни потому, что не мог, а теперь уже и не хочет вовсе — разве такой переход бросается в глаза? А когда Русомир станет действительно всенародным русским идеалом, то этот истукан, любую всенародность яростно отрицающий, будет смотреться уже каким-то откровенно чужим, нерусским; уход к такому — явное выпадение из русского общества. Кто из мало-мальски уважающих себя людей тогда покатится к Лжеру? А лишившись почитателей, он обветшает и рассыплется.

    Спящий размышляет. Больше всего он хочет, подобно Добрыне Никитичу, прямо вломиться в пещеру хаоссы, разорить норы змеиные, выпустить полоны русские. Навна его очень понимает, поскольку сама о том же мечтает, однако сознаёт невозможность действовать столь прямолинейно:
    — В пещере ты ничего не сделаешь: убьют сразу. Встать поперёк Лжерского моста тоже не можешь: сомнут в лепёшку и через неё покатятся дальше. А вот расчищать Русомиру путь в гору можешь. К примеру, Пушкин даже в одиночку там много препятствий убрал — так бери пример с него.
    — Тогда мой идеал — Земомир?
    — Не совсем так. Если лучшие люди слишком сдвинутся к Земомиру, то потеряют связь с Русомиром; они только сами будут совершенствоваться, а не подтягивать за собой весь народ… разве так правильно?
    — Нет, от народа нельзя отрываться.
    — А значит, твой идеал — Русомир, который будет. Всенародный Русомир, постепенно вырастающий из нынешнего простонародного. Запомни раз и навсегда, что Русомиру не поклоняться надо, а помогать становиться лучше.
    — Но равняться на Русомира, который ещё только будет… очень уж мудрёно. А вот это кто? — спящий указал на ещё один идеал, расположившийся между Русомиром и Земомиром.
    — Светломир. Можно и на него равняться, если тебе не разглядеть Русомира, который будет. Но со Светломиром надо очень осторожно.
    — Почему?
    — В другой раз объясню. А теперь просыпайся. Надеюсь, что-то из этого запомнишь и осмыслишь… а я ещё вернусь.